Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

- Больная устала. Ей пора отдохнуть.

- Да-да, мы уходим.

Я первая выхожу на крыльцо, ожидая, когда Сергей и Женька простятся с Марьяной, и сажусь на ступеньку.

Кто-то подходит ко мне. Наверное, часовой. В фиолетовой гущине вечернего воздуха я вижу один только плывущий штык. Часовой останавливается возле меня, вздыхает.

- Что, сестра, уморилась? - спрашивает он.

- Да.

- Ну, посиди, отдохни. - Он стоит, думает о чём-то сосредоточенно, строго, потом спрашивает: - А что, не знаешь, там не пела эта... бритая, из окружения?

- Нет. А что?

- Да так... - Он смущенно вдруг умолкает. - Тут приходят все, слушают. Как она запоёт: аж слёзы из глаз...

Часовой сворачивает цигарку, просит у меня огонька прикурить, но я не курю. Он откашливается, говорит виновато:

- Ну ладно. Ничего. Обожду, может, кто выйдет с огнем. - И добавляет негромко: - У нас тут, видишь ли, много о ней говорят... Видать, девка сурьёзная!

Я молчу.

Часовой тоже умолкает.

Он покачивает в темноте белеющим острым штыком, как будто баюкает свою трёхлинейку. Ему, видимо, грустно. Может, хочется покурить, а нет огонька. Может, я чересчур молчаливая собеседница, а ему хочется посудачить, поохать. Он всё топчется на одном месте, переступает с ноги на ногу и вдруг горько вздыхает.

- Эх, жизня!.. - говорит он с укором, - И всю войну-то вот так: лесу нет - одни сосны, земли нет - один песок, людей нет - одни солдаты...

И уходит. В темноте над ним плывет светлый штык.

На другой день мы опять приходим к Марьяне.

Она уже поднимается с койки и ходит по коридору. Вместе с нами отваживается выйти на солнце и сесть на крыльцо.

Вся ещё серая, плоская, изможденная, она смотрит на сосны, на небо, на зелёную траву, как на что-то новое для себя, незнакомое, и рассказывает, рассказывает... Мы просим её как можно подробней рассказывать нам.

- Ну вот. Кушать было нечего. А Иван Григорьевич болен тифом. Я тоже больная. За мной нужен уход. А кругом немцы. И вот подходит ко мне один человек. Вы все его знаете. И говорит: «Марьяна, у меня двое детей. Я должен пробиться. Петряков здесь, конечно, погибнет. Он уже не жилец. И ты тоже погибнешь, раз с ним связалась. Зачем ты с нами идешь? Ты всю группу задерживаешь. Оставайся где-нибудь в глухой деревеньке. Любая баба тебя приютит. А то сдайся. Небось не убьют, пожалеют. Ты ведь красивая. Ещё шоколадом будут кормить. А у меня других шансов нет. Я обязательно должен выйти... Понимаешь? К тому же у меня двое детей...»

Марьяна судорожно поджимает свои тонкие серые губы.

Мы ждём терпеливо.

-- Ну и что же, он вышел? - спрашивает Улаев, закуривая торопливо.,

- Нет. Погиб. Всё бегал, всё прятался от укрытия к укрытию. Так, в зажмурку, на немцев и выскочил.

- Кто? Фамилия? - спросил её строго Улаев.

Марьяна рассеянно покачала головой.

- Нет. Зачем? - сказала она. - Он и так хорошо наказал сам себя. Дело прошлое. Чего сейчас вспоминать! Всё равно ничего уже не исправишь.

Мы сидим на скамейке в прогретом, солнечном затишке и смотрим с вершины холма на речку, заросшую камышом и ольшаником, на луга, покрытые жёлтыми крапинками зацветающей мать-и-мачехи, любуемся синевой не омраченного ни одним вражеским самолетом неба. Центр боёв переместился куда-то на юг. А у нас фронт застыл неподвижно. Стабилизировался.

Тепло. Тишина.

В сумерках, когда небо становится апельсинного цвета, а в кустах грустно кричит какая-то болотная птица, Марьяна, вскинув голову, вдруг запевает: «Орлёнок, орлёнок... взлети выше солнца...»

Я и раньше-то не могла спокойно слушать эту песню, а сейчас и вовсе что-то стискивает мне горло.

Я гляжу в сторону: вокруг нас уже собрались люди.

Какой-то раненый, вывезенный из корпуса на каталке, как обрубок большого дерева, без обеих ног - по щиколотку и по колено - и по локоть без правой руки, слушая её, прячет от нас глаза, тянется уцелевшей рукой к карману халата, вытаскивает кисет и зубами рвёт его, пытаясь скорей развязать, и не может, ещё не умеет зубами, и кривится, кусает свои бескровные губы. Развязав, сразу валится в изнеможении на подушку, подложенную под спину, и уже не прячет своих расширенных тёмных глаз. В них стеклянно дрожит бесцветная жгучая влага.

- Сестра! - просит он. - Громче пой! Пой для всех!..

Но Марьяна не слышит, не отвечает. Она вся ушла внутрь себя. Звучит только голос:

Навеки умолкли весёлые хлопцы,

В живых я остался один...

Я гляжу на неё и раздумываю: как могла она всё это вынести - и уцелеть? И остаться такой же, как прежде, не огрубеть, не сломаться?

Говорят, человек ко всему привыкает.

Для того чтобы привыкнуть к опасности, ему, наверное, нужно немногое: всего-навсего одну жуткую, тревожную ночь, ледяной ветер и колючую проволоку в три кола. И чтобы каждый твой шаг подстерегала смерть: с неба - бомба, в кустарнике - нож или кляп разведчика, за бруствером окопа - огонь пулемёта, грохот гусениц и лязг подкалиберного снаряда. И ты сразу же превращаешься в обстрелянного солдата. По интенсивности перестрелки ты уже понимаешь, что там происходит на фланге: наступает или драпает твой сосед, по разрывам снарядов узнаешь, ведут ли немцы обычный, беспокоящий артиллерийский огонь или же готовятся к решительному наступлению. Был ты избалованный светофорами и техникой безопасности горожанин, а теперь позабыл о крыше над головой, стал чутким, осторожным, как зверь.

Прямо возле Марьяны пролетает, торопясь на ночлег, большой бархатный шмель. Она даже на миг отшатнулась: так, видимо, томительно знакомо просвистел он мимо её щеки.

- Вот, шут, бронебойный...

- Крупнокалиберный!

Мы смеемся. Хотя что тут смешного?!

Женька прижалась к плечу Улаева и молчит, внимательно слушает рассказ Марьяны. Она как-то осунулась, потемнела за эти первые жаркие дни.

Марьяна говорит негромко:

- Я вижу, вы что-то скрываете от меня...

- Нет. Ничего, - смущенно бормочет Улаев. - Ты напрасно так думаешь, Марьяна. Откуда ты это взяла?

- А ты напрасно так говоришь. Я же вижу. Меня не обманешь!..

Да, Марьяна за время разлуки тоже стала зоркая, наблюдательная.

- Так в чём дело? Я слушаю, - говорит она строго.

- Понимаешь, Марьяша, - начинаю я первая. - Мы решили сказать медицине «прости!». По крайней мере, я, Женя и Сережа Улаев. И хотим на передний край простыми бойцами. В пехоту... Кто-то же должен за всех отомстить! Что ты скажешь на это?

Марьяна проводит ладонью по серой стриженой голове, отвечает раздумчиво:

- Ну, тогда, значит, наши пути разошлись...

- Почему?

- А я навсегда остаюсь в медицине. Хочу быть хирургом. Как Иван Григорьевич. Кто-то же должен его заменить!..

- Да, ты права, - говорю я, удивленная силой чувства, с каким она это сказала.

Мне становится страшновато.

Неужели всё кончено и настало время расстаться? Неужели когда-то я буду жить одна, без Марьяны и Женьки?

Марьяна на миг переламывает тонкий, нежный изгиб своих светлых бровей.

- Ну что ж, - говорит она очень твёрдо. - Раз вы так решили, значит, вам так удобней. А я решила так, как должна... Значит... прощайте!

- Прощай, Марьяна. Извини, пожалуйста, нас.

- Это вы меня извините.

Мы встаём и прощаемся, не то виноватые перед нею, не то очень обиженные её внутренней твердостью, с какой она отвергла всех нас, вместе взятых, живых, - ради мёртвого, одного.

Сергей первым протягивает руку Марьяне.

- Я всегда тебя уважал, Марьяна, - говорит он, волнуясь. - А сегодня - люблю! Будь всегда такой... настоящей! Желаю удачи!

- Счастливый вам путь!

Мы садимся на своих застоявшихся лошадей, дремлющих у коновязи, и оглядываемся на госпиталь.

Марьяна смотрит нам вслед, но не машет: неподвижная, как неживая.

4

А в штабе армии над нами с Женькой покатывались со смеху, потешались:

56
{"b":"860367","o":1}