Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он ушёл.

Да, куда-то ушёл, хотя там, возле леса, в пятистах метрах от деревеньки, от последних колхозных животноводческих ферм, на дороге - контрольно-пропускной пункт и во всякое время суток регулировщики с автоматами. В стороне, за огородами, - зенитные батареи, а у них часовые. Левее, в лесу, - продовольственный склад, а там тоже свои часовые. Дальше в лес, километров за десять, - пограничная зона. Там всегда пограничники, которые никогда не пропустят без документов ни в сторону тыла, ни в сторону фронта.

Я в смятении вдруг останавливаюсь и снова оглядываю пустынное белое поле: ведь прошел же он через все посты и преграды от немцев, в том числе и через наш передний край, - и вот ночью идёт тылами моей дивизии - не своей, голумеевской, а нашей, Бордятова, даже с ним не соседней. И как знать: нужда заставит, так он извернётся, проползет ужом мимо самых бдительных часовых. А потом ещё кто-то погибнет. Как Серёжа Улаев... Как Серёжа Улаев, не попавший ни в первое, ни во второе окружение под Вязьмой, не погибший в отряде у пьяненького Пироговского, уцелевший в двух наступлениях фронта и даже не раненый. И вот... от руки своего, не врага!

Я медленно бреду спящей деревней, а мысли мои спешат лихорадочно. Зачем я отпустила Алёшку? Называется, пожалела товарища. Но какой он теперь мне товарищ, если выстрелил в спину Улаеву? Как могла я его отпустить?! Он стоял передо мной такой слабый, безвольный, потрясённый нечаянной встречей, что, если бы я ему приказала, он бы мне подчинился. Наверное, надо было просто сунуть руку в карман и громко крикнуть: «Руки вверх!» И он сдался бы. И оружие сдал. А я растерялась. Надо было в крайнем случае убедить его пойти повиниться. Как я могла его пожалеть! Он Улаева пожалел?!

«На немецкие доты...» И за это убить Сергея, стать предателем?

Я тоже не хочу погибать в штыковой атаке.

А Борис не хотел бы быть сбитым немецкими зенитками.

А Митя Шубаров шел во весь рост на высотку. И, наверное, тоже не хотел умирать, как Алексей Комаров. Наверное, тоже мечтал вернуться с войны невредимым, любить девушек, танцевать, провожать их домой по мягкому, теплому снегу. Не считал же он себя, в самом деле, человеком второго сорта, убоиной, серой скотинкой?

Митя просто любил свою большую страну и ценил её выше собственной жизни.

Человек приходит в этот мир не по собственной воле, а по воле других. С самой первой минуты он зависит от матери и отца, от чужих, незнакомых ему людей. Кто-то кормит его, одевает. Кто-то защищает его от врагов и работает на него, чтобы он вырос, и выучился, и начал трудиться. А когда он, беспомощный, маленький, вырастает и становится взрослым, он сам уже должен идти защищать такого же маленького, несмышленого, пришедшего в мир, чтобы жить... Эти связи человека извечны. И нельзя их нарушить, не уничтожив при этом себя самого.

Наша Родина - необычная, новая. Нам, советским людям, она трижды дороже всякой другой. И борьба наша - новая, необычная. Мы воюем не ради заморских земель. Мы - против фашизма. Разве можно на этой войне себя пожалеть, уклониться, уйти?!

Алексей испугался и по-детски себя пожалел. Он купил себе жизнь, но какой ценой?! Самой страшной, какая может быть в жизни. И теперь самый воздух, которым он дышит, уже не его, а Сережкин. И земля под ногами чужая, Сережкина. И холодные звезды. И снег. И Родина.

Как я могла его отпустить? Это словно затмение.

Я иду по спящей деревне, и каждая тень, каждый куст и воронка кажутся притаившимся человеком. Скрип сапог по мерзлому насту отдаётся в ушах как бы сдвоенным: вместе с ударами сердца. Впервые за всё время войны мне сейчас по-настоящему одиноко и жутко: как будто здесь и моя большая вина.

Когда два с лишним года прослужишь в одной армии, то ты всех знаешь и все знают тебя. Нет такого шофёра, который бы тебя не подвёз, даже если у него в кузове горючее или снаряды. Нет такого контрольно-пропускного пункта, где бы не было хороших приятелей. В каждой роте, куда ни придешь, обязательно есть старожилы, которые помнят Обносово, бой в Макашине. Первым делом угостят тебя ротной баней, не беда, что совсем рядом с ней рвутся мины: «Когда он начнет класть ближе, мы крикнем! Выскочишь!» После бани - хороших щец, а там, где свой брат «старожильский» повар, то и пельменей, и жареного зайца, и оладушек с мёдом из неведомых мне запасов. А потом уже дело и разговоры до ночи.

Здесь, в этой деревне, я тоже знаю многих. Можно где-нибудь переночевать, а утром, с первой попутной машиной, вернуться к себе.

В раздумье я долго стою на скрещении двух дорог, оглядываю порядок домов. Все окна темны, занавешены плащ-палатками, не угадаешь, есть там люди или нет. Наконец я направляюсь к избе по столбу дыма, курящемуся из трубы.

Поднимаюсь по грязным, намерзшим ступенькам, стучу в дверь.

Кто-то кашляет там, за дверью, гремит щеколдой. Даже не спрашивает, кто идёт.

- Александр Игнатьевич, вы дома?

- О-о, Шура! Дома, дома, как видишь!

- Можно к вам?

- Заходи, гостьей будешь! Давненько я тебя не видал! Сейчас будем ужинать.

Невысокий человек с двумя большими звездами на погонах впускает меня в комнату. Волосы его серебрятся. Лицо в резких складках. Две из них, самые глубокие, почти чёрные, в углах рта.

Он глядит на меня спокойнейшими, безмятежными глазами, как будто так это и надо: чтобы я среди ночи пришла к нему ужинать.

Он ставит на стол, накрытый газетами, две тарелки, снимает с печки дымящийся котелок. Там что-то вкусно пыхтит и булькает. Я мою под умывальником руки.

Мы садимся за стол.

- Ты откуда?

- Из ремонтных мастерских. Да вот припозднилась...

- Ну что, с повышением тебя в должности?

- Да.

- Хорошее дело! В политотделе повеселей! Не то что в полку.

- Мне в полку тоже было достаточно весело.

- Ну всё же...

Мы едим нечто вроде харчо, вкуснейшее варево, и разговариваем о буднях дивизии: кто куда ездил, кто ранен, кто вернулся из краткосрочного отпуска. О моих комсомольских делах. О начальнике политотдела красавце Шокольском, которого, говорят, у нас забирают в поарм. А я всё думаю об одном: об идущем сейчас в тыл Комарове. О моей чёрной тайне, которой я ни с кем не могу поделиться.

После ужина Александр Игнатьевич моет посуду, закуривает, а я расставляю на доске шахматные фигуры.

- Ты чего-то сегодня хмурая, - говорит Александр Игнатьевич, - Что случилось?

- Ничего.

- Вот и врёшь. Я же вижу.

- Да нет, ничего. Всё нормально.

- Ну, ну. Тогда не зевай! Ходи.

Александр Игнатьевич тоже делает ход и поглядывает на меня из-под нависших бровей.

- Шура!

- Да.

Он мне делает мат в три хода.

- Что с тобой? Ты влюбилась?

- Сказать честно? Разлюбила!

-- Кого?

- Себя.

- О, это уже кое-что! Это страшно, - шутит он, усмехаясь одними глазами.

А я говорю:

- Да, довольно-таки страшновато.

- А конкретней?

- Да так. - Я всё ещё мнусь. Но тайна душит меня, она сама подступает к горлу.

- Ну, рассказывай, чего натворила! - говорит он и сворачивает длинную козью ножку. Закуривает.

И я начинаю свой недолгий рассказ. Очень сбивчивый. Торопливый. Мне кажется, я тоже запуталась в трагических обстоятельствах этой ночи.

Александр Игнатьевич сидит за столом, неловко согнувшись. Козья ножка погасла.

- Это всё? - говорит он, дослушав.

- Пока всё.

- Ну что ж... Бывает!

- Что бывает?

Александр Игнатьевич перемешивает фигуры, укладывает их одну за другой в доску, запирает крючком.

- На войне всё бывает.

- А если он до Москвы дойдёт?

- Не дойдёт. Ему не дадут дойти.

- Да, я тоже так думаю. Но ведь он пробирался сюда - и дошёл. Кто знает, куда он дойдёт?

Собеседник мой подумал и ответил серьёзно:

- Куда надо, дойдёт. А куда не надо, его не допустят.

- Вы уверены в этом?

66
{"b":"860367","o":1}