— Вот про мальчишку... говорят же... — предупредил тут её намерения чужой голос, мужской.
Женщины повернулись, приглядываясь к новому собеседнику, вытянула шею и Федька — человек обнаруживал себя как простое смещение тёмного.
— Сам я не видел, — сказал чёрный человек. — Говорят: мальчишка поджёг. Его уж поймали было, а вывернулся. Вёрткий.
— Как же... — начала было плосколицая женщина, которая придерживала на плечах душегрею.
Человек её перебил, предвосхищая вопрос:
— Елчигин это. Сын Стёпки Елчигина, что монастырскую мельницу поджёг.
— Это какую?
— А мальчишка, вишь ты, двор тюремного целовальника подпалил. Отец в тюрьме сидит, и смотри-ка: не нравится!
Федька оглянулась: Прохор с товарищами куда-то запропастились. Где-то они должны были находиться под рукой, однако ж не углядеть. От волнения Федьку знобило.
— Варлам, — заметила женщина, что держала на плечах опушённую мехом душегрею. — Варлам Урюпин целовальник тюремный.
— А кто видел? — озираясь, спросила Федька.
— Я сам не видел, — отвечал, не покидая тени, человек.
«Похвальное благоразумие», — отметила про себя Федька, а вслух сказала:
— Никто, значит, не видел, не видели, а говорят. Мальчишка да мальчишка! Какой мальчишка, что мальчишка? Говорят невесть что.
— Но кто-то же видел! — разумно возразила женщина.
— Если мальчишка поджёг, значит, кто-то видел, — поддержала её товарка.
Тут не трудно было бы указать на ошибку суждения, но Федьке не до пререканий стало. Рассчитывая, что осведомлённый сверх меры человек завязнет в разговорах, она решилась отойти. За углом открылся ей слабо озарённый пустырь — огонь заметно притух. Казаков Федька не успела приметить, потому что сразу почувствовала: уйдёт. Она метнулась обратно и обнаружила: нету!
— Где он? — не сдерживаясь, кинулась она к женщинам. Ответа нечего было и ждать. — Где он? — Федька едва не кричала.
Она нащупала за поясом пистолет. Со щелчком стал курок. Женщины примолкли и расступились. Настороженно всматриваясь, Федька направилась в темноту переулка.
Она плохо представляла себе, как именно остановит человека, если тот не изъявит желания отдаться ей в руки сам. Благоразумие подсказывало ей не удаляться дальше, чем на расстояние окрика от тех мест, где можно было надеяться на помощь своих. Всемерно укрепляясь в благоразумии, Федька кралась так медленно, что всякий имеющий намерение избежать встречи злоумышленник мог твёрдо рассчитывать на успех. Она бдительно обшаривала закоулки и не ленилась лишний раз остановиться, прислушиваясь.
Затихли голоса, среди звёзд обнаружилась низкая, на ущербе луна. Напрягая чувства, можно было угадать посторонний звук и неясного значения шорох... Несложно было вообразить себе затаившийся в ломаной тени сгусток мрака — только что он катился вдоль забора. И, оглянувшись, обострённым чутьём постичь мерцающие искажения пространства.
Проницая ночь, можно было видеть и слышать — нельзя было разобрать, вычленить, опознать. Что-то похожее Федька уже проходила, этот ужас знаком уж ей был по опыту. Не забывала она, как во чреве мягко обнимающего мрака вызревает нечто человеку чужое.
Выждав ещё несколько лишних ударов сердца, Федька обратилась в бегство.
Ближний сруб обрушился тёмно-красными головнями брёвен, рыхлое, в искрах пламя взвилось и скоро припало, всюду потемнело. Измотанные люди бродили без видимого смысла, иные едва волочились. Перекликались по именам, и кто-то через унылые промежутки времени призывал Егорку.
Егорка не давал о себе знать. Не показывался и Прохор. Следовало искать казаков по закоулкам. Они и сами, может, Федьку увидят и себя обозначат.
Нарочно не скрываясь, выбирая места посветлее, Федька вернулась туда, где упустила уклончивого человека. Трудно было, правда, понять, здесь это произошло или в полуста шагах дальше: все срубы и крыши, и груды раскатанных брёвен, и порушенные ограды походили друг на друга.
И вот она снова пробирается лунным проулком, снова заступил ей дорогу мрак, мрак окутывал её исчезающие следы, в нескольких шагах только Федька различала острый гребень частокола, а понизу, посреди улицы — выбитую тропу.
Но дрогнуло сердце. Федька остановилась — пресеклись чужие шаги.
— Прохор? — позвала она чуть слышно.
Она разглядела, что человек стоит. Как застиг его оклик — замер, рассчитывая обмануть и слух Федькин, и зрение. Федька потянула тихонько пистолет. А потом заставила себя ступить ближе. Отчётливо определилась тень. На человека похожая... Тень хранила молчание.
Можно было, конечно, надеяться, что это посадский, напуганный не меньше Федьки. Но время шло, а человек не двигался, угадывалось серое пятно лицо, положение рук. Сомнений не оставалось — бочком этой тени не миновать.
И что-то в тени обозначилось светлой полоской — лезвие ножа.
Разрывая безмолвие, Федька закричала:
— Прохор! — Звала Прохора, а глаз с противника не сводила.
От крика её человек, кажется, попятился — определилось неясное движение.
— Стоять! — неверным от волнения, тоненьким юношеским голосом воскликнула Федька. — Стоять! Я держу пистолет. Вон он. Садану пулей — не прочешешься!
Федька сделала два шажка вперёд, восстанавливая прежнее расстояние. Как бы там ни было и кто бы он ни был, человек не оскорбился угрозой. Натурально, он не видел ничего необычного в том, что кто-то полагает его достойным и окрика, и пули.
Ещё раз что было мочи Федька позвала Прохора.
— Не кричи, дурак, люди спят, — отозвалась тень.
А голос она признала! Голос мерещился ей не раз. Закоченев от ужаса, лежала она под лавкой, и кто-то сказал: мужики, а ведь это стрельцы идут. И тот же голос, тот самый, убеждал Федьку, что мальчишка Елчигин поджёг тюремного целовальника. Вот он, человек тьмы, — перед ней!
Тень изменила очертания, и, прежде чем Федька что сообразила, человек, закладывая слух, засвистел. Полился разбойный переливчатый посвист, от которого прядают и приседают в лесу кони, с дрожью оглядываются на торном шляху путники.
— Прохор! — истошно завопила Федька, едва противник её вынул изо рта пальцы. — Про-охор!
И следом тотчас — пронзительный свист.
— Ещё раз пискнешь — стреляю! — дрожащим голосом проговорила Федька.
По совести говоря, она не совсем справедливо уподобила сокрушающий члены пересвист писку, но некогда было выбирать выражения. Чёрный человек вызывающе присвистнул, и оба застыли, вслушиваясь. Ничто не переменилось в помертвелом переулке, где они стерегли друг друга. Ни одна шавка не тявкнула во дворах. Над воротами, едва освещённый огарком свечи, сумрачно глядел на них строгий лик господа.
— Двинешься — шкуру продырявлю! — напомнила Федька. Рукоять пистолета стала влажной, и палец на спуске немел.
Избывая страх, она не усомнилась бы выстрелить, она ждала нападения, чтобы пальнуть в упор, наверняка, и человек это понял. Он не пререкался, не делал попыток бежать. А чтобы достать Федьку броском, пришлось бы ему сначала подступить ближе. Но даже и в таком неопределённом движении Федька не могла его уличить. Противник тоже ждал и прислушивался. И, слушая вместе с ним, Федька различила шаги.
Прохор!
...Или наоборот.
— Руда? — сиплым от волнения голосом крикнул разбойник, оборачиваясь.
— Прохор? — вторила Федька.
Был им двусмысленный отклик:
— Я!
Ответ не удовлетворил никого. Разбойник подвинулся спиной к забору, чтобы не подставить Федьке тыл, если придётся схватиться с её товарищем. Слышался топот припустившегося бегом человека.
Руда? — переспросил разбойник, он явно трусил.
Но и Федьке зевать не приходилось, следовало ожидать, что, оказавшись в крайности, противник ринется сейчас напролом. И вряд ли в сторону Прохора — если Прохор.
— Руда! — воскликнул разбойник, не сдерживая облегчения.
Вторая тень соединилась с первой, но Федька не поддалась искушению пуститься наутёк — пока не определился третий, бежать было рано, а теперь поздно.