— Чего пялишься? — прошипел мальчику Бахмат, дёрнул за руку, но увидел, что Родька повернулся в их сторону, оставил мальчишку и сам пригнулся спрятать лицо. Опустили головы Голтяй, нарочный малый, соседи их за столом попрятались.
— Чего пялишься? — звонко крикнул Вешняк Родьке. — Я тебя знать не знаю, ведать не ведаю!
Взгляды их встретились. Колдун тронул кончик носа... медленно, томительно медленно, бесконечно испытывая терпение, повёл снизу вверх палец... И ничего не случилось — он отвернулся. Народ перевёл дух и зашевелился. В другом конце кабака поднялся кто-то из питухов, раскрасневшийся, борода торчком, мужик. Ухватив шапку, он поёрзал ею по темени, сдвинул на глаза и на бок, наконец, решился заломить её лихо на затылок, после чего стал пробираться между лавками в проход.
— Кого ищешь, сердечный? — обратился он к Родьке. По кабаку прокатился сдавленный смешок.
Родька отстранился, как от удара.
— Не там ищешь! — продолжал мужик, задорно посматривая на товарищей, которые остались за столом. — Нет здесь таких, какие тебе надобны, — добрые всџ люди. Мы в Христа бога веруем!
Колдун ткнул в него пальцем.
— Этого возьмите, — сказал он стрельцам.
Мужик обмер. Стихло по всему кабаку, и пристав неуверенно переспросил:
— Этого разве?
— Возьмите, я его знаю, — пробормотал Родька и отвернулся от мужика в нелепо заломленной шапке; подволакивая цепь, тронулся к выходу.
Мужика подталкивали стрельцы; он слегка, словно не понимая, что делает, упирался, запрокинув назад голову и выставив бороду. Шапка свалилась, её подняли и нахлобучили снова — с силой. Мужик дико озирался и силился что сказать.
Вышли все.
— Дурак ты у нас, братец, — сказал Вешняку Бахмат.
— Так-то оно вот как! — нравоучительно заключил Голтяй.
А нарочный малый налегал между тем на водочку.
Глава тридцать первая
Дока на доку
крытое прежде солнце проникло через окно в горницу, и настал вечер. Федька очнулась от того, что в ворота стучали. Захваченная дурными предчувствиями — опять что-то было упущено и утрачено, пока маялась она в дремоте (вспомнился крестный ход, на который велено было явиться всем до последнего человека), — Федька, не сполоснув лица, торопливо накинув на плечи зипун, пошла открывать.
За воротами стоял Прохор. А за спиной его с выражением достоинства на скуластом лице, нарумяненная, в цветных одеждах, в унизанной жемчугом рогатой кике баба.
Баба протянула: «Здравствуй, мила-ай», — и поклонилась.
— Здравствуй, — пролепетала Федька, настолько обескураженная, что едва совладала с голосом.
— Пришёл мальчик? — спросил Прохор.
— Нет, — вздрогнула Федька и тотчас же вернулась глазами к бабе.
Это была дородная красивая женщина средних лет. В лице её несколько неправильных очертаний, с довольно широким, хотя и небольшим носом, несмотря на слащавую улыбка, угадывались жёсткая, битая жизнью натура.
«Жена что ли? Неужто жена?» — мелькнула мысль. И хоть нелепо было об этом думать, а если жена, тем более, вдвое нелепо, Федька поставила себя рядом с женщиной и — ясно, как со стороны, — поняла, что, несмотря на пятнадцать лет разницы, надо ещё посмотреть! Очень хорошо посмотреть, кто тут будет попригляднее, да повиднее, да по... повзрачнее. Тощая крапива с синяком на щеке или отягощённое зрелыми плодами дерево.
— Нет Вешняка, — пожаловалась Федька (болезненное сравнение с Прохоровой женщиной никак не отразилось на её лице). — Что-то случилось. Что-то ужасное. Не знаю, где искать. И что вообще делать. Не знаю. — И она против воли, не сознавая, подняла руку, чтобы прикрыть раскрашенную воеводой щёку.
— А я как раз в съезжей был, дьяк Патрикеев посылал. Так про мальчика-то хотел спросить, про твоего Вешняка. А говорят, Посольский болен. Ветром, говорят, качает. Тем более, думаю, хорошо бы по знакомству проведать: не унесло ли?
Он оглянулся на женщину (на жену?), и Федька наконец сообразила, что держит гостей за воротами, понуждая Прохора к излишнему многословию.
— Что ж вы стоите? — смутилась она, судорожно припоминая, какой дома разгром.
— А ты не робей, молодец, я ладить-то навычная, — загадочно молвила тут женщина и тем заставила Федьку теряться в предположениях о множестве имеющих и не имеющих отношения к делу предметах.
Когда ступили на верхний рундук лестницы, Прохор не упустил намётанным глазом прелюбопытнейшую дыру в двери. Он нагнулся, присвистнул и сунул палец. Свежие следы гари вокруг отверстия подсказывали, что выстрел был сделан из сеней в сторону крыльца. Прохор вопросительно оглянулся.
— Проходите, дорогие гости, — молвила Федька, заливаясь жгучей, расходящейся даже по груди краской. «В кого ты стрелял, болезненный мой?» — звучал у неё в ушах вопрос. «В тебя», — следовало бы по совести отвечать.
На счастье, Прохор избавил Федьку от необходимости изворачиваться, он ничего не спросил. Но, несомненно, отложил невысказанный вопрос на каких-то своих счётах, где складывал и вычитал Федькины странности. И бог его знает, когда он, наконец, подведёт итог.
Итог, и в самом деле, рано было ещё подводить. Оглянувшись в горнице, Федька с удивлением обнаружила, что всё прибрано и выметено. Трудно было сообразить, когда же она успела навести порядок. Верно, в бреду, в беспамятстве.
— Садитесь, дорогие гости! — молвила она лицемерным голосом. Все расселись друг против друга и замолчали. Федька стиснула руки, зажав их коленями.
— Богданка, вдова, — сказал тут Прохор, посмотрев на женщину. — Пил у неё муж-то.
Федька сдержанно приподняла брови, как бы говоря: «Надо же!». Вежливое сожаление или удивление по поводу печальных Богданкиных обстоятельств никак не могло Федьку выдать.
— Лечит. И ворожея. И ладить умеет, — продолжал исчислять Прохор.
— Умею, — кивнула женщина без стеснения и с проснувшейся властностью переняла разговор на себя. — Жизнь у меня, красавец, прихотливая, вот и умею. Всё умею.
«Такая ядрёная вдова-то в самую пору будет. Коли человек семь лет жену ждёт», — с ничем не оправданной, не справедливой, вероятно, язвительностью подумала Федька. Но что-то такое произошло, отчего она начисто перестала робеть. Словно из удушья вынырнула.
— И пупок обрезать, и грыжу заговорить, всякую: и родовую, и становую, и паховую, и головную, так же как зубовную, ушную или сердечную грыжу — всякую, — продолжала Богданка напевной скороговоркой, за которой угадывалась привычка к разговору, привычка видеть вокруг себя внимательно и с надеждой слушающих людей, угадывался навык доки, который знает свои силы и не торопился тратить их на подступах к делу. — Грыжи бывают всякие, — не умолкала знахарка, — мокрые, подпятные, подколенные, заплечные. — Тут она деловито оглядела Федьку и забросила осторожный и потому не совсем ясный намёк: — Юноша, когда робкий, могу услужить.
Но, верно, это было не то, зачем привёл Богданку Прохор, он почёл за благо вставить словечко-другое:
— Я, Федя, утром ещё заметил, что ты как бы, понимаешь ли... не в себе. Да и в съезжей тоже... народ как бы в недоумении. И с дьяком тоже вот... переговорил. Он, Федя, тебя хвалит. Очень хвалит.
Федька вскинула глаза и успела ещё заметить, как знахарка мимолётно поморщилась, недовольная ненужным и вредным с точки зрения доки вмешательством. Однако она одобрительно улыбалась застывшей неискренней улыбкой и ждала очереди, чтобы продолжать. А начала опять тем же напевным ладом, на который соскальзывала, по видимости, всякий раз, когда имела дело с больным.
— Со вчерашнего дня у Первушки Ульянова жену его Авдотью ухватило порчей, — доверительно сообщила она, зорко оглядываясь между тем по сторонам. — Руки, милый ты мой, грызла. И так её бьёт, милую, хорошую, боже ты мой! бьёт её и колотит. Уж так-то бьёт! На деда я её оставила, на Максима, изба-то вся народу полна с утра до вечера. Кукушкой вопит, зайцем вопит — и зверем вопит, и птицей. А ведь как было: мужика-то её, Первушку Ульянова, воевода поселил на чужой двор, к старой вдове старенькой, к старушке. А Первушка её, милый ты мой, со двора выбил. Она ему, вдова, старушка, Евсючка, тогда и накаркала: до лета поживёшь и будет! И вот вправду. Вот ведь что сделала: Авдотья-то, жена Первушки Ульянова, скорбит ныне сердечной скорбью. — Поднявшись с лавки, Богданка добралась до Федькиной постели, зачем-то встряхнула тулуп, перещупала, не переставая говорить, и полезла шарить под подушкой. Затем она повернулась и задумчиво воззрилась на посечённый саблей стол. — А мужики, те саблей всё больше тешатся. Как ума кто отбудет, так и начнёт рубить что ни попадя. Редко кто кликать станет.