Знахарка остановилась и бросила на Федьку ласкающий взгляд, ободряя её сделать пока не поздно признание. Опустив тёмные ресницы, Федька молчала. И Богданка, обманувшись этим деланным безразличием, скорчила исподтишка рожу, чтобы показать Прохору, как трудно будет добиться толку в тяжёлом, возможно, безнадёжном случае. А когда Прохор не понял и тем же дурацким языком, и лицом и руками, затребовал пояснений, — тогда постучала себя по лбу и кивнула на безучастного больного, отказавшись уже от всяких околичностей.
— И вот ещё случай был, — с напускной жизнерадостностью обратилась затем знахарка к Федьке. — Тоже вот мужик саблей баловался. Сенька, Топанского сын. Да ты ж, Прохор, должен его знать! — Прохор безрадостно кивнул. — Уж на что был затейник: и по улицам бегал, колол людей ножом, и караул у соборной церкви бил, и даже вот животину зарежет, где попадётся, и, мяса кусок оторвав, сырое ест... По ночам с огнём бегал. И с саблей вот. Его потом, поймав, в стрелецкую кинули, да никакими мерами нельзя было унять — разбушевался. Так что сделали. Закидали поленьями. Право слово! Разобрали крышу и закидали сверху колодьем. Поленьями, брусьем, щепою — навалили под самую матицу, пока он уж и ворошиться не перестал. А силён был и железо ломал.
Последнее, очевидно, никак нельзя было поставить Федьке в укор или даже в пример — трудно было заподозрить её в таком разнузданном буйстве, чтобы железо ломать. Но Богданка смотрела выжидательно, готовая всё понять, в чём бы только больной ни признался.
— Ты, Федя, прихворнул чуточку, — сказала Прохор с ненужной улыбкой. И что особенно раздражало, обращаясь к Федьке с участливым словом, он посматривал на Богданку, словно с Федькой уже и столковаться не мог. Богданка оставалась тут единственным разумным человеком, кроме самого Прохора. Вот два умника на Федькин счёт и переглядывались. И уж Прохор, надо думать, не усомнился там ещё, за воротами, обсудить с Богданкой все Федькины обстоятельства.
А надо сказать, бабёнка была совсем не так стара, чтобы задушевная беседа с ней не представляла для Прохора интереса. Особенно, если кто-то умаялся жену ждать, не чает встретить, а кто-то, наоборот, давно распростился с мужем.
Муж-то её, Богданкин, прикинула Федька, с ума спился в молодых ещё Богданкиных летах. Быстро и жестоко спивался, а потом у последней черты, у смертного порога задержался долее, чем это было в его обстоятельствах оправдано. А Богданка что?.. Не трудно поверить, что эта женщина с жёстким взглядом, который никакой слащавой улыбкой не скроешь, помогла несколько упиравшемуся всё же супругу переступить роковой порожек. Поддержала его под локоток, когда уж шажочек, полшажочка осталось. Битая смертным боем, истерзанная пьяницей, она ведь по-настоящему только и расцвела, как засыпала суженого землёй. Так оно, на Богданку глядя, похоже. А когда и не так, что-нибудь всё равно было — жизнь у неё прихотливая и много там чего уместилось... Очень ведь не старая вдовушка, совсем нет. Очертания лица её размягчились, далёкие, впрочем, ещё от рыхлого безобразия... Но мужики, они любят мягких.
Богданка румянилась и белилась, как уверенная в себе женщина. Трудно представить, чтобы она прихорашивалась когда-нибудь так для мужа. И наряжалась она теперь любо-дорого. Кику — жемчужные низки свисали на лоб и на щёки — не стыдно было бы надеть и в престольный праздник. Понятно, тут интересы дела обязывают: жемчуг, атлас, серебряные галуны уже при первом знакомстве призваны были уверить больного, что услуги знахарки не дёшево ему станут. Да только едва ли ядрёная вдовушка больными свои интересы и ограничивала.
— Порча бывает от наговора, от сглаза, от кореньев, а бывает недуг посещением божиим, — пояснила Богданка Прохору, подразумевая, как видно, что последний случай можно и должно приложить к Федьке. Впрочем, знахарка была не настолько самоуверенна, чтобы выносить приговор по первому, поверхностному впечатлению. — А ты приляг, сердечный, приляг. Приляг, ладненький мой, поглядим, — сказала она Федьке, как будто обо всём остальном они уже условились.
— Давай, не мнись, не девка, — грубовато поддержал Прохор. — Богданка лекарка добрая. По нутру смотрит. Пощупает — тебя не убудет.
Горькое ожесточение замкнуло Федьке уста. Может, она и сама знала, что больна, а если не больна, то точно уж не совсем здорова, но забыла об этом напрочь — Федька озлилась. Душевная немочь вылетела из неё, как мимолётная дурь. Остались вместо того обида, горечь и непонятно радостное, подспудно торжествующее ожесточение. «Вот я сейчас тебе!» — думала она, имея в виду Прохора, направляя своё ожесточение на Богданку, а себя позабыв вовсе.
С этим Федька, не поднимая глаза, чтобы не выдать блеска, легла на лавку, натянула на ноги до пояса тулуп, а рубашку задрала и придержала под грудью, чтобы Богданка не залезла куда не следует. Тонкий стан Федьки, который хороший откормленный мужик имеет у себя за шею, удивил умников (как такое живёт?), Прохор с Богданкой переглянулись, но вслух ничего не сказали. Прохор подставил лекарке скамью и, склонившись рядом с её душистой щекой, приготовился наблюдать. На тощий Федькин живот опустилась жаркая рука.
— Всяк человек по-своему поворотлив. От земли тело, и тот человек, в ком земли больше, тот, милый ты мой, тёмен, не говорлив, — повествовала Богданка и снисходительно похлопывала Федьку по животу. — От моря кровь, и тот человек прохладен, в ком моря больше...
— На море прохладно, — согласился Прохор. Они почти соприкасались щеками.
— Слушай, старуха, — заговорила Федька, — у всех людей тело и у всех людей кровь. Щупай скорее или что ты там умеешь.
Богданка так и замерла, дрогнув рукою, в тот миг, как слуха её коснулось немилосердное «старуха».
— Рубашечку задери повыше, сердечный! — сладостно прошипела она, когда опомнилась.
— Хватит тебе! У меня нутро там.
Опять сдержавшись, Богданка выразительно глянула на Прохора, призывая его обратить внимание на огорчительную, но много что объясняющую выходку недужного. Прохор, опустив веки, успокоительно кивнул головой. Они хорошо спелись.
Федька стиснула зубы, желваки на челюстях напряглись, и если бы Богданка была повнимательнее, если бы меньше думала о Прохоре, а больше о больном, то, возможно бы, призадумалась прежде, чем продолжать старую песню.
Медленно, со сладострастной жесточью стала она погружать в Федькин живот сильные пальцы костоправа. А глаза в это время благочестиво заводила к потолку.
— Что? — не утерпел Прохор.
Богданка не ответила, а защемила и стала мять, так что Федька безмолвно вздрагивала, вздрагивала кожей и всем телом, но терпела, не позволяя себе стона. Только слёзы не могла она сдержать, слёзы выкатывались из-под ресниц и на висках стыли.
— Как? — обеспокоено спросил Прохор.
— От камня кость, — пропела Богданка, — тот человек скуп, ой скуп! И не милостив, нет. Кашу ведь и ту каждый раз не так сваришь — то перельёшь, то не дольёшь; так и человек, чего в нём больше, таков и есть: и нрав его таков, и свойство, и склонность. От огня жар — сердит. — Задвинув Федьке в пупок большой палец, она нажала так, будто вознамерилась воткнуть его прямо в хребет. Федька тискала зубы, тискала кулаки с зажатой в них рубахой и подёргивалась ногами. — От солнца очи — тот человек богатыроват и бесстрашен, — повествовала Богданка. — От ветра дыхание — легкоумен, от облаков мысль — похотлив. Сердит, легкоумен и похотлив. — Добравшись до чем-то особенно дорогих ей определений, Богданка на них задержалась и хоть не утверждала определённо, что именно эти качества исчерпывают природное естество больного, сама себе раздумчиво повторяла, терзая беззащитный Федькин живот: — Сердит, легкоумен, похотлив. Похотлив... и легкоумен... Больно? — стиснула и закрутила она красную уже до синевы кожу.
Но Федька только зубами скрипнула. Ожесточение её заставило наконец знахарку поумерить кураж: не свойственно человеку молчать, когда его мучают. Она ещё ущипнула, царапнула, загребла плоть и, несколько оробев, расслабила пясть.