И, кажется, зрелище жалкого, не защищённого хотя бы рубашкой блёклого тела никого из судей не порадовало. Скривив губы, потупился Патрикеев, Бунаков перестал ухмыляться, да и князь Василий нахмурился, прикрыв ненадолго глаза, издал сокрушённый звук — закряхтел и выразительно чмокнул губами.
Под взглядом воеводы Родька простуженно чихнул.
— Пытать будем, — сообщил ему князь Василий.
— Это, — заговорил колдун, мелко, в ознобе вздрагивая. — Учил меня отречься от Христа Васька Мещерка, ряжеский стрелец отставленный... Первое... велел мне снять крест, положить в сапог под пяту.
И судьи, и все, кто был в башне, глянули Родьке на ноги: сапога у него были кривые, стоптанные, с дырками, сквозь которые угадывалась чёрная ступня.
— Второе, это... — Родька потёр висок, ощущая тягостный жаркий бред, жар заставлял его дышать приоткрытым ртом, — ступить назад трижды и это... говорить... говорить: идите ко мне бесы, я вам верую. Ну... а они чтобы служили мне службы. Какие заставлю.
Родька замолчал, серое лицо его покрывала испарина.
— И что, пришли? — не без недоверия спросил воевода.
— Пришли.
— Ну!
— Двое. Народил и Сатанаил. Я их это... послал. Тут колдун запнулся — мысли путались. — Послал... на пушкаря су... су... сусальника. Бесы забили его до смерти.
— Зачем? — поразился воевода.
— Бесы, — бесчувственно пожал плечами Родька.
— А как имя сусальника?
— Т-того не упомню.
— Ещё.
— Ещё? — беспамятно переспросил Родька.
Воевода только пристукнул по столу.
— Ещё пускал по ветру на город... на весь, на Ряжеск, порчу. На утренней заре и на вечерней станешь бывало с наветренной стороны и этих... Народила с Сатанаилом обоих пошлёшь. Песку кинут.
— На кого?
— На всех, — кивнул и для убедительности махнул обеими руками Родька. — На всех, на всех!.. И вот это тоже... вихрь. Это они. Ещё килы, язвы, болячки присаживал на людей...
— Ну? Давай, давай! — пристукнул кулаком, подгоняя Родьку, второй воевода Бунаков.
— В Путивле, на службе. Стрельцу одному... Степанку Шишонку килу присадил. Вот. Дал ему в питье травы. Имя той траве... воп, растёт на болоте. А он не знал ничего, Стёпка-то... Ничего, считай, не заметил. Да... И Гришка Сапожник. У него во дворе коренья и травы. Да что! Да! Гришка заставлял свою братию, стрельцов, стрелять по нему из пищалей — меня-де пуля не берёт, меня-де пуля не берёт, стреляй знай! Во как! Это ведь каждый слышал! Он стрелец ряжеский, Гришка Казанец, сапожник. А больше ничего, — внезапно остановился договорившийся было до лихорадочного возбуждения Родька.
— И что? Гришка учил тебя воровству?
— Гришка? — столько уже выдав, Родька впал в мучительное затруднение и взялся опять за лоб. — Гришка? Да нет... Коренья продавал для волшебного дела. Да. А промышляет ли волшебством?.. Да бог его знает... Васька Мещерка учил.
Всё сказанное колдуном было слишком громадно по своему значению, чтобы можно было охватить взором все следствия и истоки разом. Князь Василий погрузился в раздумья:
— Та-ак...
Родька понял, что наступила передышка, и замолк. Ждали и судьи: Бунаков вопросительно поглядывал на воеводу, и Патрикеев не торопился спрашивать, пока не собрался с мыслями князь Василий.
— Та-ак, — повторил воевода, но уже с иным значением. — А можешь ли ты призвать бесов ныне? Сюда? Поставить их перед моим столом?
С точки зрения надобностей судебного разбирательства, правильного течения доказательств это несколько неожиданное предложение следовало признать вполне назревшим и своевременным, но вряд ли можно было бы ошеломить Родьку больше. Он воззрился на воеводу с ужасом, словно бы именно Василий Осипович Щербатый, стольник и воевода, князь, был повелителем тёмных сил, а не он, Родька.
— Н-ныне? — растерянно пробормотал он. — Да ведь травы нужны...
Воевода на возражение не отозвался и обличающий взгляд не сводил. Родька осторожно покосился на притухший горн, где давно перекалились и успели поостыть пыточные клещи, их грубо кованные рукояти торчали из-под углей.
— Ну... и без травы можно. Позову это... Народил и Сатанаил.
— Позови.
Досадливо закряхтел Патрикеев, он, видно, не одобрял неосторожную затею воеводы, по самой своей непредсказуемости уже, вероятно, и богохульную.
— Тогда что... попа бы позвать со святыми дарами.
— С попом не придут! — живо откликнулся Родька, обращаясь к дьяку как к спасителю. — Не-ет, куда там! С попом! Не-ет! Да побоятся... никак. И крест же надо снять. Вот, под пяту! Крест, — показал себе на грудь, где на засаленном гайтане мотался медный крестик.
Пожевав губами, князь Василий отказался от мысли настаивать. Сколь ни велика была власть воеводы, тут можно было, пожалуй, и споткнуться: предложение положить под пяту крест могло кончиться изветом — свои же товарищи настрочат — и немалыми служебными неприятностями. Упёршись руками в столешницу, чтобы подняться, он повернулся к Патрикееву:
— Иван Борисович, займись немедля: сыскные памяти на всех, кого оговорил. Сейчас же послать пушкарей, стрельцов, подьячих с пятидесятниками. За Васькой Мещеркой двадцать человек. За Гришкой Казанцом... десять. Ну и Любку там... привести. Как приведут, тотчас же продолжим.
За первым воеводой поднялся и Бунаков, дьяк должен был остаться для распоряжений. Ушёл он не прежде, чем Федька кончила писать сыскные памяти, забрал бумаги, а ей ничего не сказал, надо было, видно, ждать.
Глава двенадцатая
Калабрийские страсти
е получивший указаний колдун Родька долго стоял, потом опустился на пол. Покинуть место посреди камеры он не смел, так же как не смел и одеться. Обхватил руками колени и скорчился, ни на что не жалуясь и ничего не спрашивая. Сторожа, после ухода судей расслабившись, устроились по лавкам, потягивались и зевали, кто-то разглядывал с изнанки шапку. Говорили скупо, редко кто случайное слово обронит. И Федьке тоже ни видеть никого, ни слышать не хотелось, она изводила казённую бумагу: склонившись, рисовала на полях черновика маленьких, похожих на двуногих козлов бесов. Зловредные чёртики расползались, залазили между строчек, дерзали карабкаться и на оборотную сторону листа.
С улицы прорывались голоса, слышался женский крик, его покрывали раскаты густого мужицкого хохота. Когда оттуда, из солнечного дня, заглянул через подсенье пушкарь с расплывшейся от ухмылки рожей, его встретили хмурые, строгие взгляды.
— Слышь, колдун, — весело сказал пушкарь, — что же ты это, а? Какую бабу!., э-эх!.. — крякнул он, очерчивая в воздухе нечто убедительно объёмистое. — Упустил, а? Любка-то твоя там...
Но Родька, покосившись поначалу на шум, больше не шевельнулся.
Не поднимала головы и Федька, обставляла чёртиков крестами — с той, очевидно, целью, чтобы бесы с бумаги не ушли, никакого дурна и огласки бы от них не произошло. Низко склонившись, она прикрывала рисунок от чужого взгляда.
За этим занятием и застиг Федьку приставленный к горну колодник — с неприятным удивлением она обнаружила, что тот заглядывает под руку. Когда подняла глаза — с холодным вопросом, — колодник предупредительно осклабился:
— А я ведь тоже... знаешь, холопом пишусь.
«К чему это он?» — пыталась она сообразить.
— Да-да! — кивнул колодник, улыбаясь настороженно, как человек, который тянется держаться на равной ноге с собеседником, но не уверен в глубине души, что получится. — Я ведь служилый, даром что цепь на ногах. Не сирота посадский, государю царю пишусь в челобитной холопом — что твой боярин!
— Стрелец что ли был? — вынуждена была вступить в разговор Федька.
— Выше бери! Денежного жалованья двадцать рублей на год, хлебный да соляной оклад положен!
— Сын боярский?
— Детей боярских много, а я один. Палач. Семнадцать лет у государева губного дела стоял... пока вот в тюрьму не вкинули.