Кольцо замкнулось у реки, где веяло ощутимой на щеках свежестью. Перед городскими воротами стали в последний раз: помолиться на образ Господа. Протопоп принял сосуд со святой водой, окропил надвратную икону, размашисто брызгая щетинной кистью вверх, потом окропил проезд башни и пушки. Прочли на укрощение бесам Евангелие. Дородный дьякон возгласил ектенью, краткую молитву за царя, царицу и царевича: «...О еже господу богу нашему споспешити совершению всех дел их и покорити под нозе их всякого врага и супостата». «Господи, помилуй», — пел народ, склоняясь в едином поклоне, горбатились спины: парчовые, бархатные, камчатые, суконные, сермяжные, посконные. Протопоп благословил предстоящих и поднёс воеводе для лобызания Евангелие.
В узкий зев ворот двинулись стрельцы, за ними, качнувшись, крест, сверкнул на солнце позолотой и погас в тени. Шествие двигалось к собору, туда, откуда и началось. Соборная служба торжественно завершала объявленный приказом воеводы трёхдневный пост, трёхдневный запрет резать скот и открывать для продажи водки кабаки.
У кабаков, не скапливаясь явно, слонялись питухи.
И ожидал своего часа Родька-колдун. Приставы вывели его на поиск раньше срока, прежде, чем кончилось в соборе богослужение, так что пришлось загнать Родьку до поры на задворки кабака.
Томились на кабацком подворье, а пить никто не смел — нельзя, да и стоечные избы закрыты. Родьку, покорного, как ребёнка, усадили на поленницу, и он, скособочившись, почти не шевелился. Всякую перемену приходилось ему начинать с гримасы, колдун не раз останавливался и замирал со стоном, набравшись духу иначе устроить свой тощий, истерзанный поленьями зад. Стрельцы укрылись от солнца под стеной винокурни, где лежала большая куча мха, а под застрехой висели веники, которыми парят чаны и бочки. Веники едва пахли — всё побивал резкий запах барды и сусла, возле стены, с её обнажёнными швами, одуряющий.
Из двадцати назначенных в сопровождение стрельцов налицо оставалось человек пять, остальные разбрелись. Кое-кто из служилых, как выяснилось тут у винокурни, были наёмники: разных сотен стрельцы, которые заступили на службу в чужую очередь. Об этом и перебрёхивались, лениво прикидывали, от чего больше убытку станет: как очередь подойдёт, нанимать кого или бросать своё дело, торговое ли, ремесленное.
— Я уж который день в наёмниках, — хвастал безбородый угреватый малый, — вчера в карауле у Преображенских ворот был, за восемь алтын, и, не спавши, вот, — кивнул в сторону Родьки. — Уж какой день.
— Молодое, — сказал другой стрелец не то с одобрением, не то осуждая. — Холостой, вишь.
Разговор иссяк.
С истовым вниманием прислушивался к стрельцам Родька, переводил искательный взгляд и всё не находил случай подать голос. А мысль у него была настойчивая и безотлагательная. Когда всякий сказал, что имел сказать, сказал и замолк, покусывая какую травинку, Родька, судорожно глотнув воздух, напомнил о себе:
— По нужде, — молвил он, запинаясь, — нужду справить.
Все пятеро уставились на колдуна с задумчивым недоумением.
— Поср... хлопцы, — сказал он тогда яснее.
— Пристава нет, — возразил, наконец, один, не шевельнувшись.
— А! — возразил малый-наёмник. — Пусть идёт! Вон, за угол, — великодушно показал он рукой. — Гора глины, обойдёшь к забору и валяй. Штаны только скинь.
Постанывая, в несколько приёмов, Родька слез с поленницы, подтянул цепь за привязанную посередине верёвку и поковылял. Его проводили взглядом. Звяканья цепи сопровождали последовательные усилия Родьки устроиться между глиной и забором. Чудилось, он нарочно не давал стрельцам покоя, напоминая им о своих затруднениях. Говорить было не о чем, поэтому обленившиеся мужики прислушивались и обсуждали, чем именно Родька занят, дошёл ли он сейчас до решительного шага, которое венчает дело, или всё ещё подступается. Нарастающие разногласия вовлекли понемногу в спор самых молчаливых и равнодушных, и наконец несколько очнувшиеся от сонной одури стрельцы удивились, почему колдун делает это так долго. Потом пререкались, кому идти смотреть, причём пришлось предварительно выяснить, кто тут самый молодой. Словом, когда малый-наёмник поднялся, прошло уже столько времени, что колдун мог бы до берега Корочи-реки доковылять. А он ещё только на заборе сидел.
С утробным рёвом, поскальзываясь на размоченной глине, стрелец кинулся хватать и как раз успел поймать конец цепи, которая свисала по эту сторону ограды, тогда как Родька большей частью уже перевалил на ту. Изрыгая нечленораздельную брань, стрелец дёргал цепь, а колдун, верхом на заборе, ухватился за доски намертво. Как-то он сумел расковаться, одну ногу из оков вынул, и цепь болталась теперь свободным концом.
Набежала стража, впятером, все вместе, свалили Родьку, живьём отодрали от забора. Колдун не сдавался до последнего, цеплялся, пока не сдёрнули, пока не упал, не грянулся наземь. Стрельцы рассвирепели.
— Братцы! — заголосил в лихорадке колдун. — Братцы! Православные! Отпустите меня! Пусть я уйду! Ну пусть! Что вам стоит, братцы! Да что там... — трогательно прикладывал он к груди руку. — Да что, все пошли! Чего! На Дон пойдём! Хочешь? Ты хочешь? — метался он взглядом по лицам. — Тебя атаманом поставлю! Истинный крест, поставлю! А ты есаулом будешь! И ты тоже — есаул! И ты... А тебя... кошевым! Казаковать! Всџ! Братцы! В Запороги пойдём, к черкасам! Ну что?! Айда! Кто со мной! К вечеру у Вязовского перелаза будем! Истинный крест, будем! Ночью и перейдём. А дальше, хлопцы, уж никаких застав. Как раз к ночи до перелаза-то дойдём! Как стемнеет, будем! — Родька хватался за ноги с такой исступлённой верой в спасительность Вязовского перелаза, близкого и недостижимого разом, что смутилось что-то, помрачнев, в казённых душах. Служилые стояли истуканами, а Родька бесновался между ними, полоумный. — А не пустите, — перешёл он мгновенно к угрозам, — не пустите если, так всем вам тут вместе со мной от кнута оторвать конец!
Глаза и вправду сверкали.
Кто-то догадался, что это смешно. На коленях Родька стоял, изрыгая угрозы. Стрельцы принялись смеяться, обзывая колдуна дурнем, — всё стало на свои места. Съездили для порядка по шее да повели обратно. Тут и Родька опомнился. Он обмяк.
Глава тридцатая
Особые опасности кабака
а пустыре возле торговых рядов постукивали топоры — шарканье острия, глухой пристук обуха. Любопытство зевак возбуждала не работа как таковая, а то, что она подразумевала. Народ при этом изъяснялся обиняками, а новый прохожий, оказавшись среди старожилов, ощущал неудобство спрашивать очевидное. Два занятых делом плотника, что перебрёхивались с толпою, балагурили точно так же — вокруг и около.
Сначала плотники добротно, чтобы не рассыпалась, сложили поленницу в сажень высотою, потом стали возводить стены игрушечной избушки — у неё имелась дверка, а окон не было. Не удовлетворившись стенами, плотники взялись за крышу, тесовую, с резными причелинами.
Крыша зачем? — вопрошали из толпы. — Небось не промокнет.
— Крыша? — опускал топор младший из плотников, длинный сутулый малый в подпоясанной рубахе. — Крыша? — мешкал он в затруднении, и замешательство это само по себе уже вызывало смех. Добродушно соглашаясь со смехом, малый почёсывал затылок обухом топора.
Выслушивая в который раз одни и те же, не особенно разнообразные вопросы и такие же незатейливые ответы, неутомимо вертелись вокруг поленницы мальчишки, а строгий народ особенно не задерживался. Впрочем, зеваки не переводились, и никого не удивило, что подошли ещё трое: Бахмат, Голтяй и Вешняк. Мужики бережно держали мальчика под руки, а тот, похоже, пребывал со своими старшими товарищами в согласии.
— Посмотрим? — спросил Голтяй у Вешняка. Взрослые с поразительной снисходительностью подлаживались под желания и прихоти мальчика.
— А к маме? — возразил он смутным голосом.