И снова открылся потолок, снова цеплялся кто-то за косяки, ему отбили пальцы и спустили вверх ногами. С деревянным перестуком человек скользнул, на полдороги захватил отчаянным рывком балясину перил и так завис, когда со стонущим ударом захлопнулась над ним крышка. Головой вниз, зацепив опору сгибом локтя, он не мог разобраться в своём положении и перекинуться на ноги. Не умел сообразить, как это делается.
Никто не шевельнулся помочь. А первый из сброшенных, что сидел у подножия лестницы, подвинулся, предусмотрительно освобождая место товарищу. Тот и упал, ничего ему не оставалось, как покатиться, пересчитывая ступени. Был он не только без шапки, но без сапог, без кафтана, в изодранной рубахе, местами почернелой, в багровых пятнах.
Наверху же снова залязгали засовы, доносился вой и визг. Борьба шла не столько жестокая, сколько вязкая — скулёж и тявканье — кто-то, изворачиваясь, причитал и бранился невнятной, нечленораздельной бранью. Что поразительно, он отбился, не дал себя сбросить и начал спускаться. Показались сапоги — небольшие, вроде женских, на очень высоких, щегольски изогнутых каблуках.
Вот эти расшитые шелками, приличные девке сапоги и заставили тюремников смолкнуть, созвучие, лад расстроились, всё стихло.
Спускался Шафран.
Рачьи усы обвисли, тёмная припухлость заволокла бровь и щёку, глаз едва проглядывал между веками. Правда, другой, здоровый глаз раскрылся от этого ещё больше, и всё лицо Шафрана перекосилось, приняло выражение лукавого, хотя и однообразного любопытства. Едва ли, однако, это было то чувство, которое испытывал в действительности многоопытный подьячий со справой. Любопытствовать было нечего, слишком хороню подьячий со справой Шафран знал, чем встретят его колодники. На последних ступеньках он остановился, озираясь в смертной тоске. Обозначенный клочковатым волосьем подбородок его подрагивал сам собой.
Могли бы и впрямь убить.
Когда б до того не пели.
Теперь это было невозможно. Начальника судного стола встретили тяжёлым молчанием. Подходили поглазеть — никто словом не задевал, просто смотрели. А Шафран, оробев, мешкал на лестнице. Он прибыл сюда раздетым, в одной не подпоясанной рубашке без ожерелья, видно, содранного.
Народ накапливался и теснился, образуя круг, — такой, как на площади, но поменьше. Неспешно явился тут, выступил из толпы ложечник — обросший по самые ноздри чёрной как смоль бородой цыганистый мужик с тёмным глазам!. Скоморох был в рубахе и в вольно накинутом на плечо кафтане с серебряными галунами. Он протянул руку — Шафран отпрянул. Но ложечник упорно молчал, не опуская подставленной горстью руки. Кто-то в толпе сказал:
— Влазное.
— Как? — глупо переспросил Шафран. Никому не нужно было объяснять, что такое влазное — плата старожилам от новичка. А начальник судного стола Шафран это слово, может, прежде всех тутошних старожилов выучил — да вот же беспомощно потерялся, не умея примерить его на себя.
— Пять копеек денег — влазное, — угрюмо повторили в толпе.
— Нету! — со слезой, сорвавшись голосом, отвечал Шафран. — Всџ оба-ба-ба... — губы зашлёпали, он злобно мотнул головой: — Ничего на мне нет!
— Мы на правёж ставим, коли денег нет! — предупредил скоморох. — Гаврило!
Гаврило, очевидно, исполнял обязанности палача и по внутритюремным делам, он начал пробираться вперёд, да Шафран сообразил быстрее: с трусливой поспешностью уселся на ступеньку и сдёрнул один сапог и другой.
— Что, мужики, примем за влазное? — обратился к народу скоморох, забрав сапоги.
Удивительно, но в тот же час, когда выкуп за благополучное прибытие был от Шафрана получен (точно так же, как взыскали вчера копейки и с Федьки), — в этот миг настроение тюрьмы переломилось и напряжение спало. Один только Шафран не успел понять значение перемены: его признали товарищем, таким же, как любой другой, тюремным сидельцем. Не понимал Шафран счастливого для себя и страшного для себя события и всё озирался в ожидании каких-то особенных, отдельных, нарочно для него предназначенных напастей.
Глава сороковая
Сила и слабость добра и зла
асиживаться, впрочем, Шафрану не дали: в очередной раз открылся потолок, последовательно избитый, раздетый, разутый подьячий поспешил убраться с дороги. Придерживая саблю, начал спускаться служилый, бодро застучал каблуками и задержался отцепить задравшуюся полу кафтана.
Когда человек нагнулся, Федька обомлела. Вооружённый с ног до головы Прохор — за широким казацким поясом торчал тяжеленный пистолет с медным набалдашником на конце рукояти, саблю дополнял не многим меньше её кинжал, — Прохор явился за ней в тюрьму.
Потребовалось усилие, чтобы не вскрикнуть, не позвать, не махнуть рукой. Сумела она всё же догадаться, что не нужно этого. Не следует привлекать к себе внимание и показывать, что она знает, зачем спустился в подполье казацкий пятидесятник.
За Прохором показался ещё служилый, тоже с саблей. Они остановились, приглядываясь в полумраке. И тут не только Федька онемела — вся набившаяся возле лестницы толпа тюремников, подавшись вперёд, замерла.
— Ага, болезненный мой! — обрадовался Прохор. Он говорил вольным, занесённым с площади, с ветра и солнца голосом, от которого стиснулось сердце.
А скованная своим гнетущим опытом Федька не сумела в ответ и слова вымолвить.
— Собирайся, — объявил Прохор и, оглянувшись, осознал наконец обращённые к нему взгляды. — Круг взял тебя на поруки — работы много.
Но это, про работу, нужно было сказать для сидельцев, которые остаются в тюрьме, поняла Федька.
— Здорово, мужики! — продолжал Прохор без заминки.
Ему ответствовали, но как-то настороженно, выжидательно, и Прохор улыбнулся — натянуто.
— Пошли, — поторопил он Федьку. — Что тут твоих вещей?
Она же мешкала лишь по той причине, что он закрывал ход наверх, — птицей бы подлетела, но Прохор и сам не поднимался, и ей не давал.
— Так этого на поруки? — спросили из толпы.
— Этого? — повторил Прохор и посмотрел на Федьку, как бы сам себя проверяя: этого ли?
— Остальных? — глухо спросил скоморох, всё ещё державший в руках Шафрановы сапоги. Висевший на плече кафтан соскользнул, и он поймал его, не глядя, за полу.
— Мы не бунтовщики, — зачем-то улыбаясь, отвечал за Прохора его товарищ, весёлый хлопец с длинным изломанным в драке носом.
— Круг решит, — добавил Прохор с несвойственной ему важностью, — по вине каждого. По государевым указам.
— А этого на поруки?
Не поднимая глаза, Федька подвинулась к Прохору.
— Выпускное, — остановил её скоморох. Холодно, жёстко сказал, будто не отличая её от Шафрана.
— Выпускное, — спохватилась толпа, словно только это её в действительности и занимало. — Два алтына денег.
Федька заторопилась, посыпались из кармана крошки и целый сухарь упал, она не нагнулась за ним, а шарила глубже, чтобы добраться до кошелька. Сухари валялись её на полу, и это было особенно нехорошо, постыдно — убегая, она разбрасывала хлеб.
Толпа молчала, больше унылая, чем враждебная. Собрав два алтына, Федька сунула их скомороху, встретилась на миг с ним глазами и отвернулась. И тогда увидела Вешняка. Он заглядывал в тюрьму через обращённое во двор оконце.
В прорези между брёвен рожица Вешняка не помещалась, видны были только глаза, Федька и признала-то мальчика лишь по догадке, наитием. Она вскрикнула и через миг уже прыгнула на лавку, посунувшись так близко, как только позволяли прутья рогатки.
Вешняк обрадовался, но ничего не ответил на её бессвязные восклицания — ухмыльнулся размягчённой, блаженной что ли улыбкой, которая после первого приступа ничего не помнящей радости заставила Федьку насторожиться. Так улыбаются, не открывая глаза, во сне — в лице его проступало слабоумное блаженство.
Фе-дя! — протянул Вешняк и плавно качнулся, словно был он не резвый, из одних колен и локтей состоящий мальчишка, а длинный, несообразно вытянувшийся и потому томный, вялый стебелёк. С острой болью Федька почувствовала, что за несколько прошедших дней в жизни маленького её братца много всего такого произошло, что не укладывается в прежний мальчишеский опыт, отдаляя Вешняка от самого себя и от Федьки. И не просто будет после этого вернуться к знакомому и родному ей мальчику.