Но не безумие ли думать о следующем разе, опомнилась Федька и опять вскочила. Она кинулась к воротам, заперла калитку и бегом, перепрыгнув безжизненную Богданку, единым духом, сигая через ступеньки, взлетела по лестнице.
Вода плескалась в рукомойнике, который висел над ушатом, — глиняный сосуд о двух горлах. Заглянув внутрь, Федька рванула рукомойник на себя — верёвки, понятно, не поддались, и метнулась за ножом. Тогда как рукомойник, мерно качнувшись, треснулся о печь.
Обрезав верёвки, Федька запоздало сообразила, что можно было поступить проще, — да что теперь! С рукомойником в руках она сбежала во двор и обнаружила, что Богданка зашевелилась.
— Вставай! — возбуждённо вскрикнула Федька и плеснула воды.
Нельзя исключить, она понимала в этот миг (пусть не совсем отчётливо), что это лишнее, но не смогла удержаться. От обильного умывания потекли и белила, и румяна, и сурьма. Шут его знает, что на чём тут было замешано, всего понемногу, но высокие густые брови как-то осели, поблекли, ресницы закапали чёрным. Мутные разводы на щеках изобразили крайнюю степень отчаяния, которую только способно выразить обращённое в рыдающую маску лицо.
Скоро Федькина жертва настолько пришла в себя, что принялась поправлять сарафан, ощупываться и вообще обнаружила некоторую осмысленность, хотя печать потрясения неизгладимо отметила облик этой дородной и важной женщины. Облитая водой, она сидела на земле и, осторожно трогая, поглаживая пальцем губы и щёку, поглядывала на колдуна.
— Учись, — выпалила Федька. — Грамоте тебе бы уметь. Не знаю только, где ты возьмёшь Галена.
— Ась? — подобострастно вздрогнула Богданка.
— Гален — это врач, науку свою выше всякого поднял. А ты, небось, и имени такого не слыхала.
— Не слыхала... — Богданка запнулась, едва не обронив своё «милый ты мой». Но теперь она не смела именовать Федьку ни милым, ни сердечным, и терялась, не зная, как его вообще называть. — Не слыхала, благодетель, — сбивчиво сказала она наконец, — ой, не слыхала, тьма моя грамоте не учёная, не слыхала...
Она налаживалась уже забиться в покаянном припадке.
— Хватит болтать-то! — поторопилась остановить её Федька.
Богданка колыхнулась телом, что следовало признать за изъявление покорности.
— И людям голову не морочь, чего не знаешь, не городи.
Не вставая, вдова опять колыхнулась в незавершённом, поспешном поклоне.
— Делай, что умеешь, — наставительно продолжала Федька. — Пупки обрезать умеешь?
— Ой, умею, благодетель ты... — вознамерилась голосить Богданка и прикусила язык.
— Вот, обрезай пупки.
— Буду обрезать, благодетель и добродей ты мой! — истово прижимала она руки к пышной груди.
Федьке стало смешно и немножко стыдно. Она подавила улыбку. Но смех и раскаяние покинули её, когда представила себе Богданку на улице... на торгу в окружении обомлевших от сладостного ужаса слушателей...
Нужно было обдумать несколько соображений сразу.
— Ты вот что, — сказала Федька, — Прохора оставь.
«Как?» — безмолвно возмутилась Богданка и обратила к ней непонимающее лицо.
— То есть не подходи, — холодно кивнула Федька. — Ясно?
Богданка молчала.
— И не болтай, язык-то укорочу.
Но что-то сорвалось, стоило помянуть Прохора.
Скрывая неповиновение, Богданка молчала. Это и было неповиновение, всё более костенеющее и твёрдое.
Тогда Федька нагнулась, коснувшись её свисающей прядью:
— А то ведь я и вспомнить могу, как ты мужа грибами накормила. — И отстранилась. И кивнула, подтверждая безжалостный смысл сказанного.
Прошло несколько долгих мгновений, пока в оглушённом лице Богданки не проявилось нечто осмысленное. С неожиданным проворством она поймала вдруг Федькину руку и припала губами.
— Ну, всё-всё, — поморщилась Федька, вырываясь, — я зла на тебя не держу. Иди.
Глава тридцать вторая
Решительные события откладываются
огда Федька отомкнула запор и выглянула на улицу, Прохор уж шествовал с горшком соседского молока в руках. Следом поспешала сама соседка в сопровождении толпы знакомых, близких и просто обеспокоенных исходом лечения доброжелателей.
— Я здоров! — вскричала, попятившись, Федька. — Спасибо Богданке, как рукой сняло!
Но Прохора подпирали, пришлось уступить дорогу, теснились за его спиной старые бабы, женщины и девки, слышалось жизнерадостное агуканье младенца и выжидательно улыбался застенчивый мужичок — они пришли посмотреть. Прохор, видно, считал, что это умеренная плата за молоко и не решился отказать сначала соседке, потом её товарке, а потом уж и вовсе перестал отличать получивших дозволение от не получивших и просто увлечённых общим порывом, ничего не понимающих ротозеев.
Больной же, которому прилично было лежать в постели, оказался не только здоров, но и свиреп: едва впустив Прохора, Федька принялась выпроваживать любопытных, без устали повторяя, что чувствует себя лучше, много лучше, совсем хорошо. Лучше многих, по крайней мере, за что всем благодарна, и на этом хватит. Не легко было бы Федьке справиться с толпой разобиженных доброжелателей, если бы не поднялась в конце концов сама Богданка и, легковесно покачиваясь от пережитого, вызывая общее недоумение застылым в цветных разводах лицом, не двинулась к выходу, заставив толпу остановиться, а потом податься вслед знахарке в ожидании разъяснений. Вон пошли все, включая застенчивого мужичка, которого Федька обнаружила в пустом амбаре после того, как выпроводила и самых настырных, и самых разочарованных. Не доверяя многократным заверениям, что больше ничего не будет, мужичок пытался спрятаться и до последнего не переставал старательно улыбаться — с треском захлопнулась за ним калитка.
Остался обиженный более всех Прохор. Изрядно ошеломлённый ретивой встречей, он не препятствовал Федьке гнать лишних, но, как человек, имеющий непосредственное отношение и к Богданке, и к молоку, и к просу, и даже к несостоявшемуся чану воды, он хотел знать, отчего ревела Богданка, куда она удалилась и кого теперь морочить, то есть это... молочить... лечить молоком, просом и не состоявшимся, но обещанным чаном воды?
То были далеко не праздные вопросы. Однако ж и Федька в свою очередь желала бы выяснить некоторые имеющие отношение к делу обстоятельства. Во-первых, с чего это Прохор взял, что Федька больна? И что от Богданкиного врачевания будет толк — это во-вторых. И если допустить всё же болезнь, толк и пользу, то отчего это Прохор вообразил, что Федька даст согласие на вмешательство посторонних лиц в спокойное течение своей любимой болезни? Это, будем считать, три. И наконец последнее: в случае, если на все прежде помянутые вопросы имеются более или менее удовлетворительные ответы (а Федька не теряет надежду их получить!), возникает ещё один, наиболее существенный: что заставило Прохора думать, что Федька обеспокоена своим состоянием больше, чем пропажей мальчика, и будет благодарна за пустую возню, когда каждый час дорог, она сходит с ума от беспокойства и непременно сойдёт, когда всё так и будет продолжаться!
Всё это восхищенная собой Федька выпалила таким ликующим, победным голосом, единым духом и не запнувшись, что Прохору потребовалось немало времени, чтобы восстановить вопросы в их естественной последовательности, — он задумался. Ничего не выходило ни так, ни эдак, потому что одного взгляда на счастливую, возбуждённую Федьку было достаточно, чтобы уяснить себе: если тут кто и здоров, то Федька. А если кто болен, то, судя по всему, несчастная, расплывшаяся рёвом Богданка. Но просо, молоко и предполагаемый чан воды были здесь, а Богданка там.
Таинственно на Федьку поглядывая и даже посмеиваясь, Прохор сказал: ладно, не будем ссориться.
Тогда подумала Федька и сказала: «Спасибо, Прохор».
Ещё Федька подумала, что при вздорной её натуре, склонности задираться, приятно было бы иметь снисходительного друга, который, наблюдая Федькин дурной нрав, необыкновенную настойчивость, с какой она портила отношения и губила чувства, умел бы всё это терпеливо сносить. Такой человек был бы достоин восхищения и любви. Если бы такой удивительный человек её заметил, она постаралась бы не огорчать его слишком часто.