— Прости, господи, раба твоего грешного Голтяя, — снова начал креститься Вешняк, — за то... за что ты всех прощаешь. Прости и Голтяя.
Закончив это краткое исповедание веры, Вешняк поклонился мёртвому. Получилось так правильно и уместно, что он почувствовал это душой, и поклонился затем ещё раз, истово, большим обычаем — до земли.
Теперь надо было осмотреться чуть спокойнее. В спешке Бахмат не всё подобрал, примечались на полу слёзные капли жемчуга и серебристые потёки копеек... Некогда было Бахмату ковыряться в щелях. Но и Вешняк из уважения к мёртвому ничего не смел трогать.
Страх не прошёл вовсе, но застыл. Холодела и ожесточалась душа. Вешняк отвесил последний поклон — третий, и пошёл со двора.
Он не спешил, проникаясь спокойной, ожесточённой уверенностью, что Бахмат не уйдёт. С такой-то поклажей на загривке не побегаешь. Так что не спешка требовалась от Вешняка, а осмотрительность.
В самом деле, не добравшись ещё до перекрёстка, Бахмат опустил тяжёлый, окованный железными полосами сундучок, чтобы перевести дух. Прятаться на улице было негде, и Вешняк, не приближаясь, ждал, когда разбойник наберётся сил.
Последний раз оглянувшись, Бахмат взялся за откидные железные ручки, скорчив зверскую рожу, рывком принял груз... Не уронил, как можно было ожидать, но выжал сундучок на плечо. В таком положении — нагнув голову, придерживая на плече тяжесть, Бахмат не представлял уж немедленной опасности, не приходилось ему вертеться по сторонам, ладно бы ноги переставлять.
Неразбериха на улицах делала Вешняка незаметным, по той же причине не вызывал удивления и окровавленный Бахмат с полным золота сундуком — мало ли кто чего куда сейчас тащит! Целыми телегами вывозили, нахлёстывая лошадей.
Скоро Вешняк пришёл к мысли, что Бахмат направляется к старому логову в городне. Трудно было только понять, как же он эдакую тяжесть подымет наверх, на стену?
Бахмат, однако, как обнаружилось, не видел надобности лезть на стену и вёл Вешняка на старое, летошнее пепелище напротив куцеря. Здесь между грудами серой, заросшей колючками золы он опустил сундучок и, отдуваясь, отирая со лба пот, принялся осторожно, как бы невзначай осматриваться. Когда Вешняк решился выглянуть из-за горелого столба — сундук исчез.
Глава пятьдесят вторая
Последняя ставка Феди
осле того, как мягкая рухлядь, которую Федя выхватил из опрокинутого воза, перешла к Подрезу, а имевшийся у Подреза небольшой медный таз того же происхождения поступил обратным порядком во владение Феди, игра с точки зрения ссыльного патриаршего стольника пришла к изящному завершению. Суетливая невоздержанность побуждала Федю настаивать на продолжении, и Подрез принуждён был со вздохом сожаления отметить, что в душе соперника нет места для бескорыстной гармонии.
— А впрочем, — заключил Подрез свои поучительные разглагольствования, — собирай-ка, любезный, манатки в таз и айда до хаты. Там видно будет.
Разоблачённый по-прежнему до нижних портков — в скорбной готовности для пытки, Подрез шествовал впереди, прокладывая дорогу, а Федя в сеструхиной ферязи, но в рваных сапогах тащился сзади, имея на голове нагруженный таз. Дома Подрез обнаружил разруху и непотребство. Холопы (кто на глаза попался) пропили остатки разума, если судить по тому, что не пытались даже и скрыться при виде боярина.
Как человек, который не привык отлынивать от дела и берётся за работу сразу, с любого конца, лишь бы начать и делать, ссыльный патриарший стольник ухватил первого попавшегося молодца за вихор и поволок в тот угол двора, где валялась на земле суковатая палка. Хотя вдумчивый и положительный хозяин поступил бы, возможно, наоборот: лёгкий, ухватистый предмет, палку, тащил бы в сторону тяжёлого и неповоротливого — в сторону холопа. Впрочем, известная нерасчётливость не помешала Подрезу осуществить задуманное: получивший своё молодец отвалился, причитая и хныча.
— В кладовых пусто? — не отдышавшись, спросил Подрез у другого холопа, седеющего дородного мужика, который, сдёрнув шапку, пытался утвердиться на несгибающихся ногах. Сгибалась у него вместо того, обнаруживая противоестественную подвижность, поясница, и даже голова неприлично поматывалась.
— Пусто, боярин, пусто, — говорил он икающим, рыбьим голосом. — Хоть ты чем покати. Хоть шаром. Как тебя увели, благодетель, всё пошло прахом. Стрельцы разнесли до последнего, и Васька Щербатый своё взял. — И подумав, добавил в качестве заключения: — Ох нам, горемычным!
— А пьёте на что? С тебя спрошу! — пригрозил Подрез.
Дородный малый в цветном кафтане и сафьяновых сапогах выглядел много убедительней, чем голый, взъерошенный и отощавший Подрез, но внешность обманчива. Дородный не посмел возразить, лишь склонился, признавая справедливость каждого слова: что пьют, и что придётся за это спросить... и что... спросить, одним словом, придётся.
Сунулся с пустым тазом Федя:
— Играть будешь?
Подрез глянул на него зверем и к немалой Фединой обиде не сразу переменил назначенный для холопов оскал на человеческую гримасу.
— Зинку хочешь за таз? — показал он татарскую девчонку в косичках и с кольцом в носу. Худой ребёнок с испуганными глазами, она не посмела прятаться, заслышав хозяйский голос, но и слова не решалась произнести.
— Зачем мне Зинка? — раздражаясь Подрезовой грубостью, возразил Федя.
— А зачем мне таз?
— У тебя кости поддельные! — злобно выпалил Федя. И с удовлетворением обнаружил, что Подрез не сразу нашёлся.
— Это как?! — воскликнул он не особенно убедительно.
Доказательств, впрочем, у Феди не было никаких. И потом, окружённый Подрезовыми холопами, он опасался развивать этот вопрос.
— Чёт-нечет, — сказал Федя, плавно переменив разговор.
— Не люблю я эту тягомотину — считать, — возразил Подрез.
— Как знаешь.
Федя глянул на девчонку, прикидывая рыночную цену. В голодный год за такую пигалицу и на два пирога не выручишь, а так... отчего же. Беззащитная сирота без роду, без племени с гладенькими личиком. Послушная и робкая, по видимости.
— Чёт-нечет, — повторил Федя. — Мой таз против Зинки.
Спустив не считанную кучу даром доставшегося добра, Федя склонялся к тому, чтобы поверить предостережению сестры насчёт поддельных костей Подреза. Но тем сильнее подзуживала его озлобленная надежда обставить шутника напоследок — не так, так эдак.
— Принесите водки, — велел Подрез, опуская всё прочее, как пустое.
Дородный холоп на негнущихся ногах уныло пробормотал, что водки нет в целом доме, но запнулся под свирепым взглядом боярина.
Принесли белый платок и миску лущёного гороха. Согласившись на чёт-нечет, Подрез стал раздражителен и нетерпелив, словно считал затею досадой; даже в дом не повёл, пристроились тут же под стеной в затишье, где меньше мело пыли. Откровенное недовольство Подреза заряжало Федю злорадной уверенностью в удаче.
Он зачерпнул горсть жёлтого и зелёного гороха, отсыпал лишнее обратно в миску, чтобы не считать потом десятками, и, бросив беглый взгляд на ладонь, в горсти которой и между пальцами задержалось не слишком большое и не слишком малое число горошин, зажал в кулаке неизвестный ещё никому, но въяве уже существующий ответ: чет или нечет? Пан или пропал? Чёрное или белое?
— Чет, — молвил Подрез, недовольно подёрнув щекой.
Федя разжал кулак, и горох посыпался на платок. Пересчитали, бережно отодвигая парами: восемь пар и одна — семнадцать штук.
— Владей, — скучно сказал Подрез, кивнув на Зинку. Он почесал под мышкой и поднялся, не выказывая желания испытывать ещё раз удачу.
С мстительной радостью (как бы ни называть это чувство, походило оно более всего на сладострастную дрожь) Федя окончательно уверился насчёт поддельных костей. Горох, очевидно, Подрез любил не так сильно, как говяжьи кости. «Не нравится!» — хмыкнул себе Федя.