— Ещё? — предложил он как можно равнодушней.
Подрез промолчал, растирая волосатую грудь, а Федя не настаивал и занялся девчонкой. Зинка не стала упираться, когда он потянул её за руку, и, вскинув глаза, потупилась. Неожиданный вывих судьбы она принимала покорно, с приличным её положению смирением, ни малейшего сопротивления не ощущал он в тонком, как веточка, запястье. Федя повернул девчонку за плечи и, не зная, чем ещё уязвить Подреза, сгрёб свою собственность за косички, потом властно и грубо дёрнул их, чтобы запрокинуть вверх личико. Неловко изогнувшись, девчонка глядела без выражения — выжидательно, и не отводила глаза, словно желая разгадать прихоть нового хозяина.
Это было не лишённое приятности испытание. «Жаль, что придётся продать, куда я её дену, сам без крыши над головой», — подумал Федя. Но ничем не выдал себя, а напротив, пренебрежительно отвернул личико в сторону, приняв за щёки. Ещё помешкав, он дёрнул вплетённый в одну из многочисленных косичек шнурок. Зинка с улыбкой глянула и быстрыми пальчиками распустила косичку, чтобы протянуть шнурок Феде. Она ловила ничтожные его побуждения.
И тут с неприятным ощущением оказавшегося в дураках человека Федя прозрел — дошло до него вдруг, что значит эта нечаянно скользнувшая улыбка. Зинка узнала в нём Фёдору! Потому и приглядывалась так, скрывая давно, не здесь и не сейчас созревшее расположение.
— Давай в кости, — глухо, со знакомым Феде притворным равнодушием сказал наконец Подрез.
— Моя игра — чёт-нечет! — пренебрежительно отозвался Федя.
— Ладно! — Подрез подтянул подштанники. — Тогда раздевай свою девку и забирай. Проваливайте оба.
— Как это раздевай? — хмыкнул Федя.
— Как-как? Догола! Ты думал, я её тебе вместе с рубахой продул? Платье на девке моё. И опояска моя, и... и черевики, — закончил Подрез, глянув на крошечные Зинкины ножки, что выглядывали под подолом синей рубахи. — Рубаха моя, а что под рубахой — забирай.
Холопы, три человека, что наблюдали в почтительном отдалении, не смели откровенно смеяться. Но если бы крикнул сейчас хозяин бросить Федю собакам, кто бы дрогнул исполнить?
— А кольцо в носу? — внешне беззаботно спросил Федя.
— Оставь себе! Кольцо у неё своё, — бросил Подрез.
— Ладно, — смеялся Федя в чудесном расположении духа. — Я у тебя её в чёт-нечет выиграл, ты должен и платье на кон поставить!
Подрез ещё раз подтянул подштанники, высморкался, харкнул, утёр нос и решил:
— А чёрт с тобой! Давай!
Но Федька не сразу сел за игру, а, потянув Зинку к тазу, пропустил шнурок через кованую ручку, приложил девчонкино запястье и привязал.
— Четверть таза за всё: рубаха, опояска и черевики, — предложил Федя.
— Только рубаха.
— Ешь меня с потрохами. Давай!
Лишнего они больше не говорили, ожесточённые и собранные для борьбы. Подрез достал пригоршню гороха и точно так же, как Федя, непроизвольно глянул на раскрытую с десятком-другим горошин ладонь прежде, чем сжать кулак. Федя сказал: чет. Подрез высыпал: двадцать шесть. Зинкина рубаха отошла к Феде.
Федя по опыту знал, что удача и неудача ходят табуном. Только сдержанным нужно быть и чутким, чтобы не упустить своего.
— Те же четверть таза, — сказал он, — за черевички, опояску и что там вообще ещё на Зинке найдётся.
Подрез только кивнул. Заговорила вместо него девчонка: тихо, но отчётливо, тем более отчётливо, что неожиданно она сказала несколько слов по-татарски. Федя успел лишь оглянуться, когда Подрез, резко посунувшись вперёд, ударил девчонку в живот. Она загремела вместе с тазом, как сидела на корточках — опрокинулась.
Честно говоря, Федя оторопел, не сообразив даже и возмутиться, — а ведь Зинка всё-таки Федина была раба, не Подрезова. Федина собственность жмурилась, корчилась, потирая живот, и не вставала.
— Что такого она сказала? — молвил он с неверной, какой-то просительной даже от неожиданности улыбкой.
— Не люблю, когда мешают, — хмуро возразил Подрез.
Татарского языка Федя не знал (впрочем, так же, как шведского, немецкого и персидского) и потому, конечно же, не мог понять короткого, в три слова предупреждения: «Он считает взглядом».
Зинкино предупреждение имело прямое отношение к продолжающейся игре в чёт-нечет. Терпеливыми упражнениями Подрез развил в себе способность считать предметы одним взглядом, схватывая всю совокупность в целом. Как мы считаем одним взглядом (не пересчитывая по отдельности) два, три, в лучшем случае, четыре или пять предметов. Подрез подметил, что мало кто из игроков не взглянет на ладонь прежде, чем сжать кулак. Мгновения хватало, он схватывал взглядом количество горошин или бобов, если их было, конечно, не слишком много, если они не легли грудой. В общем и целом он чаще угадывал, чем не угадывал, и чем дольше играли, тем увереннее выигрывал. Неясно, как правильно выразиться: случалось ему ошибаться или случалось угадывать — и то, и другое случалось, но по прошествии многих конов Подрез не бывал в проигрыше, в большом проигрыше, во всяком случае.
Сегодня изменчивое счастье плохо давалось Подрезу — сказывалось тюремное заключение, связанные с этим потеря умения и общее телесное и нравственное ослабление ссыльного патриаршего стольника. Проиграв с потрохами Зинку, Подрез снова достал меха, те ещё, что выиграл у Феди в кости. Побуревшую в воеводской кладовой соболью шкурку, так себе шкурку, поставили в два рубля, по цене Зинкиной рубахи. После нескольких конов Подрезу удалось-таки снова Зинку раздеть, и стали разыгрывать девчонку по частям: правую её ногу (нога числилась за Федей) против её же, Зинкиной рубахи (которая числилась за Подрезом, хотя и облачала пока что девочку). Некоторое время Зинка оставалась расчленена, нижняя половина переходила к Подрезу, а верхняя принадлежала Феде, потом девчонка слагалась в целое, временами даже и одеваясь, и тогда её перепихали с места на места, обозначая смену хозяина. Мягкую рухлядь, таз и прочие манатки Подрез и Федя просто перебрасывали себе за спину.
Удача манила Подреза, удача раздражала Федю и, ускользая от обоих, доводила их до лихорадочного самозабвения. Только выражалось это по-разному: Подрез становился всё более неподвижен; когда позволял себе шевельнуться, трогал копчиками пальцев прикрытое веко, что означало проиграл. Федя впадал в оцепенение, если проигрывал, если выигрывал — хихикал, а между тем и этим неугомонно пересаживался и вертелся. Ни одной позы не находил он удобной, то становился на колени, то на корточки, пристраивался боком, расправлял без нужды платок и начинал остервенело чесаться. Водку Подрез едва пригубил, подержал чарку в руке и вернул на блюдо, чтобы больше не вспоминать: игра требовала от него собранности, не находил он в себе избытка силы, чтобы растрачивать её попусту. Федя, когда поставили водку, обжёгся: поглощённый игрой, хватил без меры, закашлял, но всё равно едва замечал, что пьёт, и, отдышавшись, продолжал прихлёбывать, будто воду.
Однако Подрез угадывал всё чаще, а Федя попадал в затяжные полосы неудач. Расставшись и с Зинкой, и с тазом, со всем начисто, он принялся раздеваться. Пришлось ему снять с себя ферязь — Подрез закинул её на спину, а длинные узкие рукава завязал на волосатой груди, как ленты.
— Чёрт! — воскликнул он тут, оглядываясь. — Где люди?
Когда и как это произошло, что никого вокруг не осталось? Двор опустел. Только Зинка сидела на медном тазу, обхватив коленки, чёрные глаза её, как бы не раскрывшиеся до конца, казались сонными, ничто девчонку больше не трогало и не занимало.
— Собаки! Они и рады заложить чёрту душу! — выругался Подрез. — Засеку!
Под стеной шмыгнула крыса. Другая нахально бежала через двор.
— Чёрт! — удивился ещё раз Подрез.
Небо над головой расчистилось и посинело, заблистало солнце. Ветер упал. Далеко за крышами дыбились тучи. Тягуче медленно и беззвучно ползла темнота, выдавливала из себя комья болотной грязи, и комья эти, вспучиваясь, всё росли и росли в огромные, чудовищной высоты горы. Яркое солнце открывало в горах исполинские пещеры, высвечивало головокружительные пропасти и перевёрнутые вершиной вниз утёсы.