Сабля лежала на полу. Свеча горела на столе. Федька стола у косяка. Эти три явления приходилось удерживать в сознании одновременно, и Федька старалась сосредоточиться, ничего лишнего, отвлекающего сюда не примешивать, чтобы не сбиться. Сабля на полу, свеча на столе, а Федька у косяка — в этом заключалась устойчивость. Опираясь на три точки, легче было держаться на ногах.
Тяжесть, которую принимала Федька плечами и суставами, сама по себе не была чрезмерной, утомляло лишь постоянство, с каким собственное тело давило однообразно вниз. «Не хорошо», — догадалась Федька. Долго ей пришлось добираться до этой мысли. И не скоро освоила она следующую: на лавке тулуп. Там хорошо. А здесь плохо.
Кружным путём, по окраинам, Федька принялась одолевать комнату, стараясь действовать не наобум и беспорядочно, а именно в тот момент, когда пол поднимался вверх и общий крен на стену способствовал движению — ловчее было продвигаться, перебирая руками. Когда же, наоборот, стена обнаруживала угрожающий нрав, заваливалась на Федьку, а пол проседал, уходил из-под ног, она предпочитала не рисковать, пережидая, пока такое положение вещей не изменится к лучшему.
Непредвиденным затруднением предстал моток верёвки.
Большая груда просаленной верёвки перегородила лавку и, не помещаясь там целиком, свисала. Федька остановилась думать: потирала глаза, вновь и вновь оглядывая жилистые, чёрные от вара жгуты. Что-то приключилось со зрением: витки множились, путались и груда сама расплывалась, меняя очертания. Хотелось придержать, чтобы не расползлась вовсе.
«Не торопись, — уговаривала она себя, — думай».
Первое ей удавалось, второе нет.
В конце концов, вяло озлилась: какого чёрта! Ага! Вот! Чёрт принёс и бросил. Понятно. Или Прохор принёс. Кто-то из них снял с плеча и кинул через комнату большой моток верёвки. Тут он упал. И вот лежит. А Федьке нужно пройти.
Крепкая верёвка, сплетённая из сердцевины конопли: колокол поднимать или тянуть дощаник против течения... Но что тянуть здесь?
Федька села, прикрыла веки. Покачивалась под ней лавка, баюкала, но не дремалось, и отдыха не было. Усталость не давала заснуть, не отпускала ни в день, ни в ночь, удерживала Федьку в одном и том же сумеречном состоянии...
Верёвка переместилась.
Вся груда шевелилась на месте, где и прежде, а конец, размотавшись, сполз на лавку. Федька посмотрела и закрыла глаза, но смутное беспокойство заставило её, сделав усилие, приподнять тяжёлые веки. Она убедилась, что верёвка, оставляя на досках след, продолжает ползти, растрёпанный, ощетинившийся венчиком конец подступал к бедру.
Размочаленный конец выглядел отвратительно, Федька подвинулась. Не находилось ничего под рукой, чтобы прихлопнуть эту гадость. Когда просмолённый хвост коснулся колена и стал, перебирая волокнами, как усиками, подниматься... скорее не хвост, а мохнатая голова продлиновенного существа, Федька почувствовала сначала щекотку, потом лёгкое жжение. На светлой ткани появилась смолистая дорожка. Подтягивая громоздящиеся друг на друга кольца, верёвка вскарабкалась, начиная путь по бедру, и Федька, преодолев брезгливость, двумя пальцами защемила головку чуть ниже мохнатостей, чтобы откинуть конец прочь.
С тугим стуком он упал и взвился снова, выпрямился, напряжённый... Потом хлестнул по коленям, быстро и упруго вполз между ног.
Федька взвизгнула, вскочила, отдёрнулась, в ужасе перехватила скользкое тело верёвки, пытаясь оторвать его, но жгут бился, проскальзывал в ладонях, затягивался на бедре. Когда Федька отпрянула ещё дальше, весь верёвочный ком потянулся, плюхнулся на пол и там, извиваясь и путаясь, выбрасывая в сторону петли, покатился к ней. Содрогаясь от омерзения, Федька пнула бесноватую верёвку сапогом, нога провалилась в трясину жгутов, сильным толчком их удалось стряхнуть, но тот, с мохнатой головкой, конец, что, обмотавшись, подбирался выше, к паху, держался упруго и жёстко. Бессвязно что-то выкрикивая, Федька дёргала его обеими руками, он впивался крепче, до боли, и вся прочая груда, сплетаясь узлами, струилась под ноги. С каждой новой попыткой вырваться Федька подволакивала за собой огромную эту тяжесть целиком. Она боролась исступлённо, в беспамятстве пихаясь, дёргаясь, плюя, обламывая ногти, свирепое рычание издавала она сквозь зубы — верёвка, сильная, мускулистая и сальная, шебуршилась на груди, обе ноги, спутанные, лишились свободы, Федька упала. И на полу она извивалась всем телом, напрягалась дугой, перекатывалась вместе с хлюпающими по полу мотками и петлями. Каждый отдельный виток можно было пересилить, оттянуть, но никакого способа не было одолеть всё безостановочное существо верёвки — она душила. С хрипом, на губах пена, Федька билась о половицы, билась головой, хваталась за ножки стола, скреблась, руки её стиснули черен сабли, Федька рванула, вытягивая из ножен, несколько раз ударила по верёвкам плашмя, прежде чем догадалась резать.
Не помнила Федька, как оказалась у неё сабля, — рубила, резала, секла, летели ошмётки; куски, извиваясь, расползались прочь, Федька жестоко кромсала их — на полу, на лавке, на столе, в любой щели, куда они ползли в поисках убежища, капли крови летели с лезвия, кровь брызгала на пол, кровью сочились обрубки и растоптанные ногами пряди. В безумии мести Федька не знала жалости и смысла, кровь конопли заливала комнату.
А стучали...
Наконец Федька поняла, что давно слышит стук. Она откинула крючок, перевалилась через порог в сени. Там светились щели, и, когда открыла ещё одну дверь, на крыльце встретил её рассвет.
Пошатнувшись, Федька привалилась к перилам.
— Кто? — издала она слабый вопль.
— Прохор Нечай. Саблю, чёрт, у тебя вчера оставил, — донеслось из-за ворот.
Мычал бык. И коровы мычали, блеяли овцы, мекали козы, со скрипом отворялись где-то ворота, раздавались редкие, но звучные в утреннем холоде голоса. Скот собирали в стадо.
Это было утро.
Это был новый день.
Это был Прохор Нечай.
— Ну что? Открой! — повысил он голос нетерпеливо.
Глава двадцать шестая
Крестный ход
торой час гудели колокола. Звонили во всех церквах, били в колокола проезжих башен и в большой всполошный на площади. Плывущий гул топил город, висел в воздухе плотной давящей завесой и, не вмещаясь в пределы города, катился по полям, скользил над гладью речных вод.
Равномерный гул проникал в закрытую, без дверей и окон городню, где, объятые стонущим звуком, обретались трое: два взрослых мужика, подмостных жителя, и мальчик — Вешняк.
Ухо привыкало к звону, через полчаса уже не выделяя его как нечто самостоятельное. Глаз довольствовался скудным светом — солнце проникало сюда в щели между брёвен. Можно было смириться и с неизвестностью. Нельзя было выносить неподвижность. Вешняк заболевал неподвижностью, и время только усиливало душевный и телесный зуд.
Перезвон колоколов застал его в перемежающейся сонливости, и хотя Вешняк не двинулся, а продолжал лежать, тревожный, неизвестного назначения гул внушал надежду на перемену. К добру ли, к худу, но перемена. Похожие чувства испытывали и тюремщики Вешняка, сами обречённые на неподвижность: один из них лежал — сел, другой сидел и продолжал сидеть. Выбирать было не из чего.
Городня представлялась просторным сооружением, если судить по внешним размерам: от переруба до переруба четырёхсаженные брёвна. Пробравшийся, однако, внутрь сруба любознательный бродяга делал неприятное открытие, что городня засыпана землёй доверху, под мостом едва проползёшь. Когда же с помощью обломка доски или суковатой палки он брался отрыть себе логово, то, извлекая землю из-под себя, закидывал ею окрестные пустоты, отчего простора не прибавлялось.
Подмостье, где содержался Вешняк, представляло собой три соединённых перелазами ямы, которые напоминали своими размерами и очертаниями могилы. Достаточно основательные, впрочем, могилы, так что внезапно очнувшийся обитатель не треснулся бы о мостовину над головой. И это было не единственное преимущество сего погоста — он представлял покойникам невиданные доселе удобства: дно сухих, ограждённых от превратностей непогоды могил устилал умятый слой сена, края заложены были рогожей и даже в одном случае ковром — настолько жёстким и неподатливым, что он растерзан был в нескольких местах ножом.