Разговор расстроился, и забыта была игра. Злым движением Вешняк сгрёб бабки, разбил полковой строй, губы задрожали, потекли беззвучные слёзы. Это часто с ним бывало теперь — внезапная перемена душевного лада: возбуждение сменялось равнодушием, начинал он метаться и впадал в отчаяние.
Многозначительно поглядывая, Бахмат покачал головой и поманил товарища.
Разбойничье жилище имело несколько выходов: лестница наверх, переход в смежный сруб, нарочно откопанный лаз из подполья и, наконец, дверь на задний двор, где поджидал сейчас Голтяя Бахмат.
— Ну что? — спросил он полушёпотом.
Голтяй ответил недоумённой гримасой, едва ли, однако, искренней. Но повторяться Бахмат не стал, а потянул товарища в сторону.
— Вот же, вот! — показал он туда, где остался за стеной мальчик. — На кой он нам сдался?
Голтяй пожал плечами. Потом подумал, помолчал и пожал плечами ещё раз. Наконец в третий раз пожал он плечами и, скорчивши рожу, дёрнул себя за нос. Последнее движение, впрочем, не лишено было смысла — он просморкался.
— Как ты его баснями удержишь, и сколько можно? На кой он нам чёрт? Что теперь поджигать, когда и без того горячо?
— Отпустить, — сказал Голтяй настолько равнодушно, насколько это было необходимо, чтобы собеседник не задирался, отвлекаясь на безразличные для дела обстоятельства. Не относилось же к делу, как понимал Голтяй, то действительно ничего не значащее обстоятельство, что он привязался к мальчику.
— Пустить... — повторил Бахмат. Сверкнул глазами и снова представил благоразумную задумчивость, огладил бороду, скрутил между пальцами пучок спутанных волосков. — Пустить нельзя, пока сами не уйдём. А уходить нельзя — рано. Такая замятия будет, как ты уйдёшь?
— Уйти жалко, — согласился Голтяй.
— И за Шафраном хороший долг. Взять бы.
— Взять хорошо, — вздохнул Голтяй.
— Вот я и говорю: куда мальчишку-то? Шафран нам его навязал, а где-то он сам, Шафран? Сколько с младенцем возиться? И не отпустишь.
— Не отпустишь, — послушно повторил Голтяй.
Они подвинулись друг к другу для товарищеского разговора, но отвращали глаза в сторону. Тем более это было удобно, что Бахмат едва доставал Голтяю до носу, уставившись в землю, он избавил себя от сомнительного удовольствия лицезреть вспученную косматую рожу. Голтяй же, обладатель вспученной, словно бы поперхнувшейся рожи, скользил взглядом поверх приглаженной, надвое расчёсанной головы собеседника.
— Вот кабы не жадничать, — снова вздохнул Голтяй.
Теперь уж Бахмат пожал плечами — другого ответа не требовалось.
— Не жадничать бы, говорю я, — продолжал тем не менее Голтяй. — Мало разве?
Ещё раз Бахмат пожал плечами.
— На три части бы разделить, а? — закончил Голтяй.
И тут уж Бахмат не сдержался:
— Это кто же третий?
Голтяй и сам догадывался, что не туда заехал, — сокрушённо почесал потылицу.
— Мальчишка? — сказал он, нечаянно соскальзывая на вопрос.
— А-а! — протянул Бахмат облегчённо. — А я думал, хочешь третью часть в монастырь положить на помин души. Покойничка помянуть, Руду. А значит, мальчишка. Так-так.
Не вовсе был, однако, Голтяй дурак, чтобы не осознать глубину собственной глупости — на это ума хватало. Он засопел:
— Знамо дело: побежит, разболтает. Растеряет. Малец. Всё бы ему в бабки играть. Пусть уж здесь сидит, ладно. Что уж...
— Пора его удавить, — просто сказал Бахмат. Больше он не поднимал глаза и в лицо товарищу не смотрел. — Ты в город иди. Я сам. Без тебя. Придёшь — тихо будет.
Уставившись под ноги, он выписывал носком сапога крест, пощипывал легонько бородку. И внезапно — ничто не предвещало такой превратности — затрясся.
— Но-о! — взревел Голтяй, встряхивая приятеля, как пустой мешок. — Случись что без меня с малым — голову оторву! — И так в самом деле тряс, что приглаженная голова Бахмата не находила себе места и болталась, будто слабо привязанная.
Был Голтяй по натуре дик, свиреп и бестолков; как попрёт с мутными от крови глазами — убирайся с дороги! Однако, зажатый железной хваткой, Бахмат не имел возможности выказать благоразумие, то есть убраться, он вообще не имел возможности — какой бы то ни было!
— Удавлю! — ревел Голтяй, зверея, и раз за разом встряхивал приятеля, не взирая на рвотный задушенный хрип. Бахмат не мог собрать целого слова: едва обретал он дыхание, зубы дробно лязгали при первой же попытке поговорить по душам, по-хорошему. — Задушу! — не унимался Голтяй, едва ли замечая, что в последней угрозе, может статься, уж и надобность миновала.
Некому было вступиться за потрясённого до безгласия разбойника, кроме Вешняка. Он и выскочил с криком:
— Оставь его! Ты что?! Убьёшь! Что ты делаешь?! Что ты делаешь?!
Напрасно мальчишка хватал Голтяя за руки, толкал кулаками — Голтяй не чувствовал, не слышал, не видел. Он не рычал уже, а хрипел, глотка стиснулась яростью, комом рвались, изрыгались звуки:
— Уда-влю-у-хы-у!
В отчаянии Вешняк повис на локте припадочного — бешено стряхнул его с себя Голтяй и, выпустив полуживого Бахмата, треснул мальчишку по голове — с ног долой.
— Щенок! — прорычал Голтяй.
Обморочно пошатываясь, Бахмат пятился, пока не упёрся спиной в тын. Ошалелый от оплеухи, Вешняк сидел на земле. Голтяй водил безумным взглядом. Никто из товарищей его не смел шевельнуться. Поднял суковатый дрын — Бахмат втянул голову — ах! — с могучим выдохом хватил по частоколу, дерево — вдребезги. Сжимая в руках обломок, Голтяй уставил на него очумелый взгляд.
— И-и! — слышался между тем крик. Крик исходил с улицы. Первым сообразил это Бахмат — он сохранил голову.
— Ну-ка, Голтяша! Пойди погляди... — молвил Бахмат, запинаясь. — Поднимись, говорю, под крышу. Что они воют?
Указательное мание руки побудило в Голтяе смутное воспоминание о том, кто такой Бахмат. Обнаружил он и мальчишку: сидит на земле в слезах. Наконец осознал Голтяй и себя — обломок дубины в руках навёл его на размышления.
— Наверх подымись, глянь, кто кличет, — понуждал Бахмат.
Крик различался отчётливо:
— Лю-юди!
Голтяй скрылся за дверью, понемногу краски вернулись в лицо Бахмата. Он повернулся к мальчику и привлёк к себе.
— За что? — поднял заплаканное лицо Вешняк.
— Утомился Голтяй взаперти сидеть, устал, засрашка, — отвечал Бахмат. И перебирал руками плечики, ломкую шейку обмеривал. — Взаперти посидишь — взвоешь!
— За что он на тебя накинулся? — говорил мальчик.
— И горяч... горяч... — туманно ответствовал Бахмат. — Пойдём, значит, и мы глянем одним глазком, кого они там режут. Юшку кому пускают?
Многоголосица близилась.
— Люди! Где же вы, православные христиане? Помогите! Не выдавайте, братцы! — истошно взывал человек, не забывая, впрочем, о риторических красотах.
Пока поднимались по внутренней лестнице, пробирались переходами, ещё по одной лестнице лезли — под зияющую проломами крышу, пока наконец глянули, толпа подвалила к дому и запрудила улицу.
Глава сорок шестая
Подрез ставит и проигрывает
окружении красных кафтанов, сам в синем и зелёном, шествовал Подрез. Подрез-то и взывал о помощи. Хоть и вели его против воли, он шёл не связанный, не тащили его, не били и даже орать никто не препятствовал.
Не выдавайте, братцы! На смерть ведут. Пришёл мой последний час, братцы! — Вскидывая на выкрик голову, обращался он больше вверх, вообще, к мирозданию.
Оттеснённая стрельцами, за Подрезом двигалась разношёрстная толпа, сновали мальчишки, налетали на ратовище ловко поставленного бердыша и отскакивали без видимых повреждений. Стрельцы и на затрещины не скупились, не в шутку озабоченные противоборством с пронырливой мелкотой.
— Коли меня вязать, так Костьку Бунакова и Федьку Пущина в воду сажать! — кричал Подрез. Неожиданный призыв его посажать Костьку и Федьку в воду не встречал в толпе возражений, но и поддержки никто не обещал — в пустоту взывал пленник.