Препираясь с попом, бесы забыли мучить женщину, и она почти не вырывалась, но держать было всё равно утомительно, отпустить боязно. Жара, пыль, вонь из рыбного ряда, которую стихающими порывами наносил ветер, солнце в висок при полном безоблачье — ни отвернуться, ни отступить. Сгибаясь над одержимой, Федька приметила в толпе Вешняка — с восторженным страхом ожидал тот каждого слова бесов и, поглощённый событиями, одобрительно кивал священнику.
Между тем бесы начали сдаваться без борьбы. Судорожная зевота, вроде блевотных позывов, сотрясала женщину, она разевала рот, мучительно икала, содрогаясь до самого нутра, и наклонялась, чтобы выплюнуть или выпустить из себя что-то склизкое и большое. И хоть Федька, настороженно бдительная, ничего такого вблизи не примечала, люди, державшиеся на благоразумном расстоянии, опасавшиеся прежде и рот раскрыть, чтобы не заскочила ненароком икота, стали кричать, что бесы выходят! Вот — мухи летают! Вот они — мухи! В толпе крестились, оберегая себя, и шарахались от чёрных с зелёным отливом мух, которых и вправду прежде не примечалось.
Женщину стошнило белыми брызгами, она похаркала и ощутимо расслабилась, покрывшись испариной. Поп, которому доставили тем временем из церкви потир — серебряную чашу для причастия, налил туда святой воды, покрошил ладану и заставил кликушу пить. Опустошённая и безвольная, она не сопротивлялась. После первого судорожного глотка освящённой воды можно было уже не опасаться, что икоты вернутся. Федька поправила женщине сбившийся платок и с облегчением разогнулась, стрелец тоже выпустил предплечье кликуши, и она осела наземь.
— Батюшко твой кто? — строго спросил поп.
— Всюду бесы, — запричитала кликуша, опираясь о землю. — Вижу, вижу, по всему городу насажено, сидят икоты и по пряслам, и на горках, и на спусках к Талице... и у бани на берегу. Много, много икот понасажено! И многие-то икоты ещё заговорят, как придёт время, дождутся своего часу бесовские эти икоты-то! Коснуться ведь чего ни коснёшься, чтобы икоты не зацепить! Помоги нам, пресвятая богородица!
Заговорил тут и воевода, возвышавшийся на коне в окружении хмурых холопов.
— Батюшку своего назови! — громко велел он, показывая, что не отступится, пока не узнает имя человека, который напустил на женщину порчу, — батюшку.
— Родька, проклятый, мучитель, — простонала кликуша.
— Родька-то кто? — властно вёл разговор воевода.
Толпа внимала.
— Подмечала я: выпускал чертей изо рта. Черти-то загородили дорогу, взялись за руки, хохочут, хороводом идут, закрутят, закрутят... Родька, Родька Наумёнок батюшко проклятый. Как глянет, так дурно мне станет.
— А вот мы про всё про то сыщем! — воскликнул воевода, приподнявшись в стременах. — Сегодня же сыщем, бирюча велю послать, чтобы объявил дело без утайки. А лишнего наговаривать не надо! — погрозил он кликуше плетью. — Вправду сыщем — по государевым указам и по божеской заповеди.
Молоденький попик, отирая обросший пухом подбородок, решился заметить:
— Страшное это преступление против бога... Вправду надо сыскать, подлинно.
— И сыщем, — подтвердил воевода, плюнул и повернул лошадь на толпу.
— А крикунов я заметил, — сказал он ещё, ткнувши плетью куда-то в пространство, где попрятались крикуны. И неспешно поехал, обратив к народу толстую спину, которую покрывал широкий, ниже лопаток, расшитый воротник охабня с его широко разлетающимися полами и рукавами — по брюхо лошади.
Поехали дети боярские, поехали, поигрывая плётками, кистенями воеводские боевые холопы. Снова как будто возроптала толпа — не понятно о чём, вразнобой, переругиваясь. Иные побрели в проулок глянуть на убитую давеча на огородах колдунью.
Здесь и Федька стояла в оцепенении.
Под заваленным забором, уткнувшись лицом в пыль, лежала девушка лет пятнадцати. Как попала ей пуля в затылок, так и швырнула. Тёмная, свернувшаяся кровь склеила волосы, натекла в сухую, давно не знавшую влаги землю. Кисти рук скрючились, в судорожном движении подобрались ноги...
— Ведьма, сказала пожилая женщина, хранившая брезгливую складку выцветшего рта. — Ведьма, — видно, не первый раз она это повторяла себе и другим в назидание. — В самом-то вихре справляла с сатаной свадьбу. Вон оно как!
Никто не откликался.
— Я-то ведь сразу увидела, — убеждала женщина. — Вот тут вот прямо стояла. Раньше всех. Смотрю, а она ничком, дёргается. Да куда там — голова разбита.
Заголённые ноги девчушки стали синюшно-белые, без жизни. По напитавшейся кровью земле и в волосах ползали чёрные с зелёным отливом мухи.
Глава девятая
Кому не спится после обеда
осле полудня ветер утих... дождя не было. Ничего, кроме пыли и песка, не принесла буря. Когда, убеляя город прахом, развеялась пелена и солнце оголилось в прежней своей яри, по всему окоёму не сохранилось ни тучки, ни облачка.
Город вымер. Обвисло на торгу знамя, опустели ряды, закрылись лавки, всюду, используя каждый клочок тени, спали люди: перед стойками, у скамей, на телегах и под телегами, под заборами среди растоптанных сорняков. Спали хозяева и шустрые их мальчики, спали купцы и крестьяне, посадские тяглецы и монастырские беломестные служки. Спали скоморохи, обнявшись со своим орудием: гудочник с гудком, барабанщик с барабаном, медвежий поводырь с медведем. Спал медведь, положив мохнатую лапу на живот скомороху, а тот, хоть и бурчал во сне, эдакой тяжестью обеспокоенный, не имел сил проснуться.
Спали на Торгу и во дворах.
Спали тюремные сидельцы, и сторожа их все без остатка спали. Скинув с себя перевязи, отложив пищали и самопалы, спали дозорные на башнях. Да и кому, в самом деле, кроме безбожного татарина, пришла бы в голову мысль нападать на город, воровать или бежать куда в святой час полуденного отдыха?!
И значит, не всё было ладно с совестью у того статного молодого человека, который вовсе не ложился спать и громкой бранью поднимал своих послужильцев, сгонял их с облюбованных мест во дворе и на огороде, пинками понуждал седлать коней и, наконец, во главе десятка вооружённых холопов поскакал по вымершим улицам.
Не слезая с седла, он принялся стучать рукоятью плети в украшенные резьбой ворота и громко взывать:
— Артемий!
Послышались сонные голоса:
— Кого ещё чёрт несёт?
Черт несёт Дмитрия Подреза-Плещеева! — самодовольно объявил молодой человек, откидывая кудри и подбочениваясь.
Высокая глухая преграда не позволяла хозяину в полной мере оценить красноречивые ухватки собеседника, и он не торопился снимать засовы. Подрез вынужден был продолжать:
— Васька приписал тебя в челобитную, подложную челобитную, что против меня составляют. Ты это знаешь? Будто ты со мной в стачке был. Сегодня ходил по городу. Подписи собирают.
— Какой ещё Васька? — отозвался хозяин, пони мая одно: во всём запираться.
— Васька? — вскипел Подрез. — Васька-то? Князь Васька Щербатый, воевода и стольник. Слышь, что говорю? — стукнул по доскам. — Открой! Дождёшься что тебя в железа посадят. — Он извернулся в седле вытащил пистолет и — бах! — выпалил в небо.
Не один обыватель по всему околотку вздрогнул, оторвал потную голову от скомканного тулупа, недоумённо прислушался и, не дождавшись ничего путного повалился опять в сон.
Оторопело помолчав после выстрела, хозяин спросил со двора:
— Я с тобой в стачке был?.. Меня-то за что?
— За то, что дура-ак! — прорычал Подрез и, порывисто приподнявшись в седле, хлестнул лошадь. Холопы с гиканьем поскакали за ним вслед.
Оставляя окрест смятение, Подрез кружил по улицам, колотил в ворота и безбожно бранился, поминая через слово Ваську. Холопы его орудовали кистенями крушили резные причелины под скатами крыш, а приметив грудастых птиц с человечьими головами, что обсели верею ворот, норовили врезать железной гирей по титькам. Холопы свистели, угрожая попрятавшимся домохозяевам ясаком, и поднимали под заборами спящих, гнали их узкими улочками, доставали плетьми, пока несчастные странники и странницы не находили спасения в боковом заулке и не оставались там, задыхаясь, кудахтать. Пробудив ото сна с полдюжины детей боярских, стрелецких и казацких пятидесятников и десятников, походя их озадачив, кого обложив матом, кому и внятное слово бросив, Подрез вымахал намётом на соборную площадь и ввиду Малого острога натянул поводья.