У крыльца съезжей избы толпился народ, а внутри, в сенях, несмотря на рабочий час, оказалось безлюдно. Свеженький, выспавшийся Ивашка Зверев бесстрастно щёлкал костями в дощаном счёте, Жила Булгак вид имел встрёпанный и пришибленный, а Семён Куприянов, напротив, громоздился за просторным, рассчитанным на десять человек столом так, будто хотел занять как можно больше места: повсюду разложил свои бумаги, столпницы, перья, поставил две чернильницы, горшочки с сургучом, клеем.
Разговоров считай что не было, лишь Федькино появление внесло некоторое оживление. Зверев строго на неё глянул, как бы осуждая за ночные безумства, о которых уж был наслышан, и вернулся к делу, поглаживая ровно стриженные усы. Зверев был кругом чист и прав, и всё, значит, заранее предвидел, когда отказался от приглашения к Подрезу. Дородный, неизменно самодовольный, Куприянов, похоже, чувствовал себя не особенно уютно после вчерашнего извета и, расставив свои чернильницы, только храбрился, не способный на самом деле ни к какой плодотворной деятельности. Он встретил Федьку как-то неуверенно: сквозь поблекшее его высокомерие проглядывало нечто даже искательное. Словно заносчивый изветчик нуждался в Федькином одобрении и поддержке. Впрочем, если это и было так, он ничего не сказал. А седой шалунишка Жила Булгак улыбнулся Федьке исподтишка. Булгак, как скоро она поняла, претерпел уж с утра укоризны начальников и подумывал теперь улизнуть.
Перебросившись словом-другим с товарищами, Федька сунулась в воеводскую комнату. Она нашла там Патрикеева и второго воеводу Бунакова.
— Ага, голубь, — сказал дьяк, — ну-ка, ну-ка, поди сюда. — Патрикеев выглядел измученно: лицо жёлтое, под глазами и ниже, почти до усов, оно просело, как грязный снег.
Бунаков ухмылялся:
— Ну что, проказник, накуролесил? А? — Поднялся к выходу. — Как девки у Подреза?
Федька собралась ответить, хотя и не придумала ещё что, но Бунаков опередил:
— Не ври, не ври! — погрозил он кулаком, чем избавил её не только от необходимости врать, но и вообще что-либо говорить. — Со стрельцами воевал? Ужо поставят вас всех к расспросу по государеву слову и делу, — сказал он ещё и, проходя мимо, внезапным выпадом ткнул в живот — Федька, охнув, согнулась. Бунаков хохотнул, с треском бухнула за ним дверь.
По-видимому, дьяк не одобрял развязности даже и в воеводе — так можно было расценить взгляд, которым он проводил Бунакова. Но угадывалось здесь, помимо того, и обыкновенное облегчение, которое испытывает утомлённый человек, когда несносный шум, столько времени раздражавший чувства, уступает вдруг место тишине. Федьку дьяк источником шума не считал и вообще мог не замечать её сколь угодно долго. Но Федьке вот тянуть не с руки было, беспокойно оглянувшись на дверь, она опустилась на колени:
— Помилуй, государь мой Иван Борисович! — сказала она, не справившись с голосом. — Челом бью искатель твоей милости, ищу защиты. — Она поклонилась и стукнулась лбом о дубовые половицы.
Лицо дьяка нехорошо изменилось — окаменело. И прежде не слишком подвижное, оно являло теперь непроницаемую личину. Дьяк ни слова не проронил, ничем не выказал поощрения. Смутившись от такого приёма, Федька на коленях ожидала разрешения говорить, пока не поняла, что это — сосредоточенно-жёсткое выражение лица — и есть единственное приглашение продолжать.
Она поднялась, снова оглянулась на дверь и ступила ближе. Едва приметным кивком он позволил.
В затруднительных случаях принято подступаться издалека: «не знаю, право, с чего начать», но Федька понимала, что времени на словесные разводы у неё нет, и поэтому начала она хоть и с начала, с самого начала и по порядку, но очень просто и кратко, ограничиваясь только тем необходимым, без чего нельзя было сложить целое. Когда дело дошло до оврага и до угроз Шафрану, до попытки добиться правды в деле Елчигиных, дьяк бесцветно заметил:
— Дурак.
Так это было сказано безотносительно, что Федька, ничуть не сомневаясь, кто награждён дураком, всё же запнулась, пытаясь сообразить, не имел ли Патрикеев ввиду ещё что-то или кого-то. Не имел.
Подменного Филарета и прочую ахинею, что отдавала запахом крови и жжёного мяса, Федька, разумеется, обошла и сразу после того очутилась возле городни, где Шафран надвинулся душить.
Тут впервые промелькнуло в лице Патрикеева что-то живое, может быть, это было удивление. Дьяк откинулся на стуле, опустил глаза и снова глянул на Федьку. Сказал же одно слово:
— Дурак.
(Надо полагать, разумелся теперь Шафран).
Стараясь держаться так же бесстрастно, как и дьяк, заражаясь этой не очень-то уместной бесстрастностью, Федька поведала ещё о разбойниках. Патрикеев задвигался, поскрёб в бороде, оттянув в задумчивости несколько волосков, принялся мять их между пальцами.
Федька кончила, дьяк молчал.
— Подай челобитную, — сказал он наконец, обнимая рукой бороду, и хладнокровно выдержал Федькин взгляд — вопросительный.
Теперь молчала Федька, пытаясь додумать за собеседника то важное, что он забыл или не захотел сказать.
— А потом что? Как челобитную подам? — спросила она. Патрикеев кивнул.
— Потом ничего, — сказал Патрикеев и ещё раз кивнул, подтверждая, что с постановкой вопроса согласен.
— Ничего, — эхом повторила она и задумалась. Похожее на насмешку «ничего» свидетельствовало, как ни странно, что Патрикеев ведёт с ней открытый разговор. Не поддаваясь избыточной даже убедительности Федькиного повествования, сам не обманывается и не хочет, чтобы обманывалась, рассчитывая на правосудие, Федька.
— Свидетели нужны, свидетели, — сказал Патрикеев, когда молчание затянулось. — А на то послухи: Ивашка да Степашка. Побои-то хоть есть?
— Нету побоев. — Федька почувствовала, что краснеет. Не раздеваться же ей, в самом деле, для осмотра!
— Не-ету! — нежданно проблеял Патрикеев, превращая слова в козлиное меканье. — Не-е-ту. Хоть бы для вида какой синяк поставил. А то ишь, расцвёл — красная девица! — Он с усмешкой оглядел нежную рожицу подьячего. — «Что тебя душить-то? — скажет Шафран. — Я бы его двумя пальцами передавил, если бы уж душить взялся».
Федька заливалась краской неудержимо — наморщился подбородок, сошлись брови. Разговор, похоже, терял смысл. Но Патрикеев её не отпускал.
— Разбойников давай, — сказал он уже без улыбки. — Что найдёшь: след, примету какую, пятнышко крови — всё, за что зацепиться можно, тащи ко мне. Прямо ко мне, — повторил он для большего вразумления и, всё равно не удовлетворённый, замялся, подыскивая убедительное и однозначное выражение.
«А князь Василий?» — подумала Федька.
— А князь Василий, — нашёл наконец Патрикеев то важное уточнение, которое не сразу ему далось, — к князю Василию не таскайся. Едва ли он удосужится твоими пустяками заниматься.
Вот теперь всё. Федька отступила, показывая, что готова удалиться, но Патрикеев остановил её движением пальца:
— Шафран ногу повредил и долго не появится, прислал холопа сказать.
Федька учтиво поклонилась, не понимая, что из этого сообщения следует.
— Шафран... Ты вот что... Князь Василий, он от Шафрана узнает. Все подробности и сверх того. — Тишина. — Если уже не узнал. — Патрикеев подвинул к себе недописанный лист, потянул руку к перу, тронул его и замер.
Взявшись, хотя бы по видимости, за другое дело, Патрикеев обозначил предел: сказанного хватит и довольно! Дальше дьяк уже и не мог заходить, не подставляя себя, не связывая себя узами откровенности.
— А воевода Константин Бунаков? — тихо спросила Федька.
— Я же сказал: ко мне! — резко, без запинки, которая, несомненно, была бы ему нужна, если бы он и в самом деле читал, ответил Патрикеев.
Отвесив ещё поклон, Федька подалась к двери.
— Ты у кого живёшь? — остановил её опять дьяк.
Она объяснила. Слушая, Патрикеев всё больше хмурился.
— Сегодня же съезжай. Сегодня.
— Куда? — растерялась Федька.
— Куда хочешь. К сильному человеку. Чтобы дворня большая и цепные собаки... Мне хорошие писцы нужны. Второго такого где найду? — дьяк улыбнулся; вопреки грубоватому по наружности предостережению улыбнулся он хоть и не весело, но дружелюбно. — По улицам затемно не шастай.