— Жжёт, как жжёт, — застонал Шафран.
— Тише ты!
Не слишком бережно обращались друзья со столоначальником. Но опухшую щиколотку смотреть стали, человек опустился на колени, почти заглядывая под лавку, где обмерла без дыхания Федька, и ощупал ногу.
— Дёрнуть?
— Я тебе дёрну! — взвился Шафран.
— Хромай так, — равнодушно согласился человек на коленях.
Обидеться Шафран не посмел, зато застонал в отместку, не сдерживаясь. Спутники терпели. Потом, как будто желая ему досадить, кто-то сказал злорадно:
— А ну к чёрту! Будем мы твоего Федьку искать! Пропади он пропадом!
— Эва! Теперь ищи! — заметил другой густым голосом, в котором почудилось, несмотря на общий смысл разговора, нечто добродушное. — Сам лови. — Сплюнул.
— В съезжей избе у себя! — приглушённо хохотнул первый, — растянешь между столами перевесную сеть, что твой селезень запутается.
Они готовы были разругаться, но никто не продолжал разговора, и ссоры не последовало. Сопение, вздохи. Кто-то основательно высморкался и вытер пальцы о край доски у Федьки под носом. Взбитая сапогами пыль нестерпимо зудела в ноздрях, неловко подвёрнутая рука затекла, сердце громко стучало.
— Стой, мужики! — быстрый шёпот. — Тихо.
Федька замерла. Мучительно содрогаясь, зажмурилась, стиснула веки и сморщилась, чтобы не чихнуть.
— Мужики... а ведь это стрельцы идут.
В тишине различались голоса, не сдержанный ропот многолюдья. Шафрановы сообщники не долго прислушивались — тихое замечание, которого не разобрала даже Федька, — враз поднялись, вскинули мешок, подхватили несчастье своё, Шафрана, и поволокли.
Федька сдавленно чихнула. Выбралась из-под лавки — никого.
Пришло ей тотчас в голову, что, если быстро перехватить стрельцов, можно взять Шафрана с поличным. Не отвертится. Вряд ли в мешке купленные на базаре сласти.
Федька принялась бешено отряхиваться, колотить о воротную верею шапку. Стрельцы между тем подходили ближе, разноголосица их слышалась всего за два или три двора. Федька побежала, заскочила в тупик — обратно, и пока она бегала, останавливаясь, чтобы определить направление, всё это многолюдье — где-то тут, за заборами! — неспешно себе удалялось, шум заметно слабел. Она пустилась в тёмный, страшноватый проход, пробираться в котором можно было разве что шагом, запинаясь, ощупывая по бокам брёвна, неведомо каким образом выбралась всё-таки на большую улицу... Стрельцы пропали все до последнего.
Трудно было сообразить, куда они делись. Федька озиралась, пытаясь на худой конец уразуметь, где очутилась. Ей повезло: узнала бледные очертания городской башни над крышами, высокий шатёр.
И теперь, когда нечего было уже торопиться, мостовая вывела её прямёхонько к тёмной городской стене, ко рву, выложенному блестящими под луной плахами. Ворота в башне по случаю переполоха стояли настежь. Из проезда, как из устья печи, явились воротники:
— Кто таков?
Федька объяснила.
— А Губину стрельцы башку проломили! — бодро сообщил кто-то из служилых.
Другой высказался в том смысле, что хорошо бы и этого, то есть Федьку... посадить до утра в караульную избу. Не слушая, Федька принялась толковать про лихих людей: надо взять их с поличным, вместе с разбойной рухлядью.
Вот тогда они поскучнели: извини, друг. И проваливай.
Стрельцов Федька так и не догнала, но достучалась в съезжую, где бодрствовали тюремные сторожа.
— Правду люди врут, что Захарке Губину башку проломили? — встретили они её вопросом.
В приказных сенях мутными полосами светил слюдяной фонарь. Тюремщик отворил створку, за которой открылся мерцающий свечной огарок, и поднял фонарь к Федькиному лицу.
— Эк тебя, однако, стрельцы отделали! — отметил он не без удовлетворения. Створка поехала, захлопываясь на железных петлях, сторож подсунул палец — толстый, в чёрных трещинах, он горел внутри коробки огненным цветом.
Сторожа знали больше Федьки. Она услышала, что Подрез схвачен и отдан за пристава, что Губина унесли без памяти, сгоряча народу на Подрезовом дворе перепорчено страсть сколько!
Свои приключения Федька оставила при себе, сумрачно объявила, что будет спать, и принялась укладываться. Взлохмаченный сторож принёс баранью шубу, кинул ей в ноги, постоял над лавкой и ещё повторил с некоторым уже сочувствием:
— Эк тебя стрельцы загоняли.
Вздохнул, оглядывая острые Федькины плечи и хилый стан под опавшей одеждой. И ещё вздохнул, покачал головой и промолвил, сам себе удивляясь:
— Как такое живёт?
А вот этого уже и не нужно было. Федька отвернулась к стене и лежала, не шелохнувшись.
Он ушёл наконец, унёс с собой свет, но опять вернулся — отворилась дверь. Снова стал он засвечивать фонарём, стоя у неё за спиной, Федька сжалась, чтобы не расплескать непрошено подступившие слёзы.
— Ишь... — начал он, будто собрался на этот раз высказаться подробнее: бередила душу трудная, не вполне постижимая мысль, потому и вернулся. — Ишь!.. На подушку возьми. Разлёгся!
Федька не отозвалась, и немного погодя подушка шмякнулась пониже спины. Когда доброжелатель удалился, Федька перетянула подушку под голову и благодарно к ней прижалась. Кожаная, засаленная в походах подушечка.
В опустевших сенях, укрытая темнотой, Федька не пыталась притворяться, что дремлет. Глаза высохли, и не было сна. Утёрлась рукавом, перевернулась. Не надо жалеть — не будет и слёз. И только-то.
Тело тяготилось усталостью, но воображение без устали возвращало её к внезапному оскалу Шафрана... И опять, наяву стиснулось горло. С щедрой, ненужной точностью воображение возвращало всё заново: камни на пустыре — можно было проследить несложный узор теней, отчётливо предстали Федьке щербатые, со всеми своими сучками брёвна... и выбитый зуб Шафрана вспомнился — гнилой рот.
Этого нельзя было преодолеть, и Федька перестала бороться. Напротив, вновь и вновь понуждала она себя возвращаться к не избытому ещё ужасу. Нужно было истязать воображение, чтобы свыкнуться с тем, что было, и жить дальше. Так раз за разом посылают на изгородь пугливую лошадь. Выбивают страх и пробуждают злость брать препятствия.
Федька села на шубу, подушку подсунула под спину. Дверь в комнату сторожей прорисовывалась щелями, там горел свет, слышался разговор.
Она спустила ноги и сидела, упираясь руками в края лавки. Потом нащупала на полу сапоги.
Сторожа — трое — обернулись, когда она вошла.
— Я хочу видеть Антониду Елчигину, тюремницу.
Они переглянулись. Два мужика бородатых и один помоложе, бритый. По лавкам разбросаны были шубы, стоял котелок, лежали ложки.
— Ночью кто же пустит. Нельзя, подьячий, — сказал, словно бы извиняясь, Федькин доброжелатель, она узнала его по голосу. Он оказался здесь самый старый, лет пятидесяти, и, похоже, главный.
Не вступая в объяснения, Федька подошла к столу и бросила малую пригоршню серебра — алтын пять рассыпалось тусклыми блестками. Сторожа, что следовало отметить, к серебру, однако, не потянулись.
— Ключей нет, — сказал взлохмаченный доброжелатель.
— Есть, — возразила Федька.
Они переглядывались в затруднении, причину которого трудно было понять.
— Зачем Антонидка? Другая найдётся, — нехорошо ухмыльнулся молодой. И, также неладно улыбаясь, поглядел на товарищей, те молчали. — При деле твоя Антонидка, — решился объяснить молодой, повернувшись к Федьке. — При деле, — повторил он с нажимом, опасаясь, чтобы она по легкомыслию не упустила это обстоятельство из виду.
— Как это при деле? — не понимала Федька, чувствуя, что совсем отупела.
— Как, как! — хмыкнул молодой, повёл головой, описывая взглядом замысловатую дугу, и, вернувшись из путешествия по стенам и потолку на стол, где серебрились ноготки монет, отрубил: — Как, как! На постели у Варламки Урюпина блядует. Вот как!
— Целовальник-то тюремный Варлам Урюпин, — примирительно объяснил Федьке лохматый доброжелатель, — повёл её вечером к себе на подворье полы мыть. И по хозяйству.