— А что вы там де-елаете? — проник в щели ставень тягучий змеиный голос, каким, видно, залазят в душу. За стенами избы грянул дурашливый смех, застучали, люди загалдели взахлёб, перебивая друг друга.
Подрез, отвалившись на спинку стула, ухмылялся дурной, блаженной улыбкой, девчонка оборачивалась на блуждающие взрывы хохота, но, кажется, проникшись благоговейным ужасом перед Федькой, никого иного уже не боялась, полагая, что всё в руках колдуна. Федька взяла свечу и поднялась, пытаясь понять, что происходит. Шум за стеной сместился, гулкий удар сотряс входную дверь.
— Мы тоже хотим, — жаловался кто-то, а за ним, вперемежку с подголосками, грянул дружный, словно разученный хор: — Мы-то-же-хо-тим!
От нового удара задрожал сруб — так можно было двинуть только бревном! Нападающие ещё раз качнулись — удар! — затрещало дерево, всхлипнуло, поддаваясь, железо входная дверь соскочила с пят. Грохот — люди попадали на пороге, вопил придавленный, стон, дурной смех и ругань. Клубок катился, они были уже в сенях, распахнулась внутренняя дверь — хмельной, истерзанный в свалке народ ввалился в комнату.
Ступивши навстречу, Федька подняла свечу.
Сделалось замешательство. Никто не знал, чего именно «мы тоже хотим» и что рассчитывал в избе обнаружить, какие бездонные прорвы наслаждений открыть. Багровые от натужных воплей и давки, потерявши дыхание, они должны были приостановиться.
— Вы тут зернью играете!
Не столь уж потрясающее открытие, чтобы ломать ради того избу. За тёмным зевом двери слышалось тяжкое пыхтение, кто-то постанывал и причитал, отставшие напирали, они жаждали видеть, за что страдали, когда топтали друг друга. Но те, кто видел, недоумевали ещё больше и наконец, не желая терять преимущества — раз уж прорвались, — ринулись ломать и лапать.
— Останови их, Подрез! — крикнула Федька, да поздно.
Взыгравшие духом озорники рассыпали кости, сбросили майдан, опрокинули попутно хозяина и потянули его за ноги по полу, побуждая, по видимости, таким образом встать. Подрез ребячливо смеялся, как от щекотки, и тем только увеличивал общее исступление. Взвизгнула, беспомощно шарахаясь, Зинка — роковой разрез на рубашечке возбуждал в руках зуд. Что-то падало и опять падало, хотя казалось всё, что могло упасть, покатиться по полу, давно уж упало, катилось в гаме и гоготе, мельтешении тел, путанице рук и ног.
Остерегаясь попасть в свалку, Федька изловчилась всё-таки заехать ногой в ту суконную спину, что навалилась на девчонку-татарку, но парень увяз в разрезе рубашки и не оглянулся. Что-то со злобой выкрикивая, Федька пинала сапогом, норовя заехать повыше и посильнее — захваченный разноречивыми ощущениями, парень мычал и мотался телом, не выпуская девчонку, которая под ним хрипела. Может статься, он дал бы и вовсе себя убить, так и не разобравшись, чего там колотят в спину, когда бы Федька не обнаружила, что это Полукарпик. Восхищенный всеобщим безобразием, Полукарпик не знал удержу. Разгорячённая кровь туманила голову, он терзал Зинку, душил и ломал ей спину, не понимая даже, чего хочет добиться.
— Пустите меня! — сотрясался в бессильных смешках Подрез.
Вырывая друг у друга кувшин, плескали вино, по щекам, по бородам сочилось красное, мелькали окровавленные вином рожи, скрюченные пясти и мокрые губы.
Где-то грянул выстрел. Второй.
А Федька, которая беспомощно бегала вокруг тяжёлого, как сундук, парня, схватила его наконец за ухо, рванула ускользающий клочок плоти и закрутила — Полукарпик взвыл. И отвалился от жертвы, скорчился, изъявляя покорность жалкими, униженными стонами — узнал он требовательную руку трезвости и благоразумия. Можно было водить его так за ухо туда и сюда, хоть на горячую сковородку садить — Полукарпик опомнился, приведённый в чувство не вызывающим сомнений зовом дедов и прадедов.
— Боярин! — ворвался тут в сени холоп, полыхнул факел. — Слово и дело кличут. Стрельцов за воротами, что кур нерезаных.
Шалуны, что держали Подреза на весу, выпустили ношу, и Подрез, не сумев удержаться, грохнул. Уже на полу он выругался матом.
Бах! — донёсся далёкий выстрел. Из выломанных дверей тянуло холодом, огонь факела мотался на сквозняке.
— Сенька Куприянов привёл. Мы не смеем... — путанно толковал холоп. Возбуждённый и не сказать чтобы испуганный вестник, бритый молодой малый, пьяно качнулся и стал, придерживаясь за косяк. — Боярин, кричат, с ними воевода князь Василий. Кричат, изменник ты великому государю.
Бах! Стрельцы налили неспешно, с расстановкой, напоминая о себе с внушающей уважение настойчивостью.
Стылая звёздная ночь подступала сразу за дверью.
Мало кто из подьячих не протрезвел при дурных вестях, на ногах гости не твёрдо себя чувствовали, но в лицах обозначалась пытливая мысль. И только Полукарпик, угодливо изогнувшись под Федькой, ничего себе на особицу, наперекор обстоятельствам не думал. Легонько постанывая и причитая, он ожидал разрешения всех вопросов от сжимающей ухо руки.
Опамятовавшись, матерился Подрез: туда и сюда такого сякого Сеньку Куприянова!
— Не открывать! — распорядился он. Взгляд на жавшихся к стенам гостей: — Этих... не выпускать!
Оттолкнув холопа, Подрез бросился к выходу, в сенях его встретил новый выстрел. Федька оставила Полукарпика и, недолго думая, кинулась за хозяином — перескочила поваленную дверь и очутилась во дворе.
В багровом свете огней между постройками дрожали чудовищные тени. Мелькнул белый кафтан Подреза, и Федька его потеряла — споткнулась о тело.
Тоже белое. Голое распластанное тело. Без головы.
Невольно отшатнувшись, она разглядела тут же второго — навзничь, запрокинув острую бороду, лежал кто-то из гостей. А у трупа, не вовсе мёртвого, обнаружилась голова — под спутанной гривой волос. Головы не различишь, зато развалились груди. Упившаяся до бесстыдства Подрезова девка.
Осмотревшись, Федька не нашла поблизости одежды. Тогда, беззастенчиво толкая мужчину — тот всхрапнул, — вытащила из-под него смятый кафтан и прикрыла девкину срамоту. Мужчина этот был, кажется, Михалка Мамоненок, плешивый, с долгим лицом страстотерпца старик.
По двору бегали с пищалями и бердышами холопы, теснились под частоколом возле ворот. С улицы доносились угрозы, холопы мазано взлетающими голосами отбрёхивались далеко не мирно. Там, где свет факелов путался, в чёрных провалах тени светлячками колебались зажжённые фитили.
Бабахнули на улице и сразу здесь — сизая вспышка озарила человека, звонкий удар выстрела. И те, и другие, что нападавшие, что осаждённые, благоразумно садили пули в брёвна разделявшего их тына.
— Ура-а! — приветствовал пальбу легкомысленный выкрик.
В тёмном небе над розовым отблеском крыши куролесил пожарный мальчишка. В него не стреляли.
Ниже в бревенчатой громаде дома обозначились болотные огни окон. Федька разглядела зев двери, на лестничном рундуке, выбросив руку между балясинами перил, лежал человек. Трудно было понять, шевелится он или нет.
В ворота били чем-то тяжёлым, подпёртые изнутри косо поставленными слегами, они раз за разом вздрагивали, но держались. Отсюда пальнули в левый створ, пуля выбила щепу, и стрельцы ослабили натиск — перестали бить. Зато послышались матюги, осаждающие горячились, кричали, что все здесь перевернут туда и сюда, дай только срок доберутся до таких-разэдаких государевых изменников.
Вращаясь огненным колесом, в звёздное небо взвился факел и через зубья частокола свалился на улицу.
Оттуда ответили озлобленным воплем.
Не задержавшись, с шуршанием и шипением факел взмыл обратно, почти угаснув, хлопнулся посреди двора — брызнули искры. Похоже, враждующие стороны настроились на долгую и основательную осаду, развлечений им было не занимать.
Озираясь, Федька обратила внимание, что не вся челядь набежала к воротам. Между строениями метались голоса, в глубине двора что-то куда-то тащили и перетаскивали, распоряжался едва соображающими слугами Подрез, доносились свирепые выкрики, чудились оплеухи, кто-то падал, чего-то ронял. Горластая прежде подьяческая братия пропала — у кого соображение оставалось, попритихни, остальным и прятаться нужды не было — они заранее удалились в блаженные поля беспамятства.