Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Полную ступу?

— На два пальца было, на три, — спутник показал.

— Одуреть! — молвил Федя со сложным чувством, в котором угадывались и разумное сомнение, и безрассудное восхищение, и нечто от зависти, и большая доля неодобрения. Надо полагать, юноша и сам испытывал потребность разобраться в столь путаных ощущениях, он примолк, выпятив губы, принялся поматывать и покачивать головой, пока не изрёк окончательно: — Рехнуться можно!

— Говорю же, семнадцать дворов за неделю разбили, — продолжал его уравновешенный спутник, отирая шапкой лицо.

— Семнадцать! — повторил Федя. — Смотри: если с каждого двора стырить по жемчужине — по одной, эко диво! — с каждого двора... Или, знаешь, подобрать бы что разроняли да потеряли... Такое богатство дымом пошло!

— Парчу рубили саблями — в лоскутья, — повествовал попутчик тем бесстрастным голосом, каким рассказывают несколько потускневшую от повторения сказку.

— Охренеть! — выдохнул в изнеможении Федя.

Собеседник снисходительно хмыкнул. Он не смотрел на Федю, словно рассказывал для себя, перебирал не особенно потешные на трезвую голову подробности, не зная, как ныне к этому относиться. Несомненно было только, что никакой обыденный опыт и здравый смысл не могли помочь там, где опыт и смысл уступали потребности вырваться за пределы того и другого в исступлённых поисках иного опять же опыта и иного смысла... Возвращавшийся в Ряжеск посадский, кажется, понимал это. Или пытался понять, уперши задумчивый взор в землю.

— На свинье серьга! — продолжал он затем, возбуждаясь. — Ухо в крови, красное, и серьга с каменьями — тройчатка. А боже ж ты мой! Мальчишки по улице гонят. Свинья-то шальная, верезжит да брыкается — так она тебе в руки и далась, жди!

Федя задумался, меняясь в лице сообразно круговращению мысли, — бог знает, что мерещилось его голодному воображению. Иногда он испускал томный вздох, словно в предвосхищении самых невероятных событий, которые ожидали его в Ряжеске, городе, где жемчуг озорства ради толкли в ступе, а парчу секли саблями. Казалось, он терял в умственных блужданиях ощущение места и времени — и вдруг высказывал здравое суждение, снимавшее опасения насчёт трезвой основы его мечтаний: «В глотке погано, что дерьма наелся, тьфу!».

В восьми верстах от города на выходе из леса путников остановили у заставы — это был острожек, огороженная тыном караульная изба. Служилые, небрежно одетые, иные в не подпоясанных рубашках, ворошили сено и смотрели бочки на подводах, что ехали из Ряжеска. Подвергли досмотру и Фединого товарища, заставили развязать узел, и, что надо было признать за диковину, не стали пренебрегать оборванцем Федей. Десятник, крупный мужик с орлиным носом, в вольно накинутом на плечи кафтане, велел снять колпак, пошарил за подкладкой, не удовлетворённый, пристально оглядел бродягу с головы до ног. Но больше уж ничего не потребовал.

— Письма ищут, — добродушно сообщил Феде ряжеский возчик, который представил к досмотру бочки.

— Нашли что? — спросил Федин товарищ.

Заскучавшие в послеобеденный час стрельцы охотно вступили в разговор. На днях в тюрьме провели большой обыск, — сообщили они в несколько голосов, — у воеводских потаковщиков вынули два письма в Москву. А кому передать было, того не дознались. Да на государев ангел, в двенадцатый день июля, для молебствования за его, государево-царёво, многолетнее здоровье пришлось Ваську Щербатого выпустить со двора. Он пошёл в соборную церковь сам-двадцат, с холопами, и в церкви его дворня устроила толчею. Вот в драке-то, в толпе, Васька, знать, кому-то письмо и сунул. На паперти, как народ повалил из церкви, мало что не всех перетрясли, а бумаги-то тю-тю. Не сыскались. И ныне, чают, воеводские враки те, изменнические, уже в Москве, через все заставы прошли.

Поправляя на плечах пыльный зелёный кафтан, десятник озирался в разговоре на Федю, бросал на него взгляд, исполненный едва осознанного недоумения. Стало быть, и за восемь вёрст от города попадался народ, знавший Федину сеструху не понаслышке. Оборванный её двойник пробуждал в человеке смутное беспокойство. Однако Федя находился не в том положении, чтобы объявить истинный свой чин и породу, — помалкивал. Не предполагал Федя немедленной выгоды от признания и потому опять же молчал. Зато он внимательно слушал, рассчитывая разведать что и так — даром.

Непонятно было, кто кому объяснял, кто кого убеждал: и стрельцы, и десятник, и Федин попутчик, и возчик на телеге раскричались все, едва помянули Ваську Щербатого. Вспомнили лошадей, которых Васька покупал для казны у ногаев, а потом из этого получилось то, из-за чего стрельцы и сейчас ещё озлобленно бранились. И все выказывали близкое знакомство с Васькиным промышленным хозяйством.

— И навоз возить, и дуб толочь, и золу жечь, и кожи дубить, мимо царёва кабака пиво варить, сено косить, и жать, и молотить! — кричал, выскочив из ворот острожка, полураздетый, босой стрелец.

С отстранённым любопытством наблюдая эту ненужную горячность, Федя окончательно уяснил то, что открылось ему прежде в разговорах с попутчиком догадкой: самовластно засадившие государева воеводу под замок люди не понимали своё положение. Не было у них страха. Был задор. Ребячливость непростительная и непонятная. Они сетовали, указывая как на большое несчастье на то, что в первый же день вечером Васька вынес из приказа городскую печать и спрятал её у себя. Так что отправленные в Москву челобитные служилых людей, жилецких и оброчных, пашенных крестьян, инородцев — все шесть взывающих к милости великого государя посланий пришлось скрепить печатью ряжеской таможни. Этим, по общему мнению, чрезвычайно умалялось значение челобитных. Это же несчастное обстоятельство — утрата городской печати — могло до некоторой степени поставить под сомнение законную природу новой власти. Вот это и вызывало у них опасения.

Феде надоело слушать, и он спросил:

— Фёдор Малыгин... в приказе, у дел? Или как?

— Посольский, Фёдор, — подсказал кто-то десятнику — Посольский! — прояснилось лицо десятника. — Посольский как же — в приказе. Считай, за дьяка.

— А государев дьяк? Под замком?

— Умер Иван Патрикеев. Умер.

Все замолчали, и все на Федю уставились. Пока не успели они задать вопрос, он пошёл.

До Ряжеска Федя добрался ближе к вечеру и ещё потратил время, чтобы разыскать сестру. На двери в съезжую висела красного воска печать. Подьячие тут давно не бывали — весь приказ переехал из города на посад, верхние комнаты пустовали, сохранялась лишь тюрьма в подклете. На другом краю площади у ворот в Малый острог, где обретался лишённый сообщения с миром воевода, стоял мирской караул, человек двадцать. Эти-то и растолковали что к чему. Нужно было спрашивать двор казацкого пятидесятника Прохора Нечая, там съезжая.

Чем ближе подходил Федя ко двору казацкого пятидесятника, где ожидал встречи с Федоркой, тем явственнее ощущал признаки волнения. Возможно, он подпадал под действие расслабляющих душу детских воспоминаний. Нельзя исключить. Но так или иначе, сказывался ли тут опыт братской любви или предчувствие виноватых объяснений, в смятении чувств Федя ощущал необходимость сполоснуть рожу. И мало того, разыскав колодец, он не поленился снять рубаху. Повертел её, потряс и ощупал, вздохнул, осматривая застарелые пятна, и лишь когда убедился, что, как ни верти, рубаха чище не станет, надел её снова.

Раскрытые ворота издалека подсказали съезжую. На довольно просторном, хотя и запустелом, плохо обжитом как будто дворе стояли несколько позёмных строений. Сразу за воротами на куче брёвен праздно балакали мужики. Они остановили криком: подьячих никого нет и Посольского тоже нет. Потом, когда Федька обернулся, прервали разговоры, с возрастающим недоумением оглядывая оборванца. Такая нехитрая штука, как умывание, значительно прояснила черты юноши, и несомненное прежде сходство с Федоркой стало теперь тождественно полным.

Федя объяснил насчёт сходства: близнецы братья.

Они продолжали молчать, придирчиво оглядывая пришлого человека с ног до головы, не обошли вниманием прорехи на штанах, исследовали останки сапог.

110
{"b":"856912","o":1}