Сосредоточив свое внимание на экономических аспектах «огосударствления», и особенно на слиянии воедино в буржуазном обществе политических и экономических функций, Бухарин в то же время подчеркивает, что государство, как бы охваченное безудержной алчностью, протягивает свои организационные щупальца во все сферы общественной жизни. Разграничение между государством и обществом систематически сводится на нет; «можно даже с известным правом сказать, что нет ни одного уголка общественной жизни, который буржуазия оставила бы совершенно не организованным». Все прочие общественные организации постепенно становятся только «частями гигантского государственного механизма», покуда не останется оно одно, всеядное и всемогущее. Он рисовал кошмарную картину:
Так вырастает законченный тип современного империалистического разбойничьего государства, железная организация, которая охватывает своими цепкими загребистыми лапами живое тело общества. Это — Новый Левиафан, перед которым фантазия Томаса Гоббса кажется детской игрушкой. И пока еще «non est potestas super terrain quae comparetur ei» («нет еще силы на земле, которая бы сравнялась с ним») {142}.
Таким образом, эта концепция национального неокапитализма — государственного капитализма — составляла ядро теории Бухарина об империализме. Государственные капитализмы отдельных стран, эти Левиафаны, руководимые империалистической жаждой большой прибыли, вынуждены бороться не на жизнь, а на смерть друг с другом уже на международной арене. Империализм, в понимании Бухарина, был не чем иным, как выражением «конкуренции государственно-капиталистических трестов», «конкуренции гигантских, сплоченных и организованных экономических тел, обладающих колоссальной боевой способностью в мировом состязании наций» {143}. Отсюда глобальный размах и беспрецедентная жестокость первой (империалистической) мировой войны.
Взятая в целом, бухаринская модель государственного капитализма и империализма обладала немалой теоретической силой и внутренней последовательностью. Марксистам, жившим тремя десятилетиями позже Маркса и в обществе, заметно отличавшемся от того, которое он изучал, она предлагала убедительное объяснение того, почему капитализм не рухнул из-за присущих ему внутренних противоречий, но, напротив, продолжал самым поразительным образом усиливаться как в самих капиталистических странах, так и за их пределами. В то же время она радовала их тем, что сохраняла посылку о революционном катаклизме (неотъемлемый догмат радикального марксизма), обнаружив ростки грядущего крушения в модели империализма. Мировой капитализм раздирают теперь смертельные противоречия, он обречен на революционное уничтожение: войны стали и катализаторами, и провозвестниками его гибели. Но прочитанная буквально, бухаринская теория вызывала нежелательные вопросы, иные из которых должны были быть очевидны уже в то время, а другие — лишь по мере развития событий.
Его защитники доказывали позднее, что работы Бухарина о современном капитализме следует понимать как абстрактный анализ (наподобие анализа, предложенного Марксом в первом томе «Капитала»), как «химически чистую модель», задуманную не для того, чтобы соответствовать каждому аспекту реальности, а чтобы вскрыть переходные тенденции в современном буржуазном обществе. Это была разумная оговорка, которую время от времени делал и сам Бухарин {144}. По большей части он, однако, несомненно, указывал, что его теорию следует понимать именно буквально, по крайней мере в общих ее чертах. Он подробно изложил свою позицию в знаменитой и спорной работе «Экономика переходного периода», опубликованной в 1920 г., и затем, с кое-какими исправлениями, повторил в конце 20-х гг. В обоих случаях существенные элементы его первоначальной теории оставались в силе {145}.
О том, что Бухарин относился к своей теории как к точному отражению существующей капиталистической действительности, можно судить по тому отвращению, которое он испытывал к новому милитаристскому государству. Его необыкновенно эмоциональные ссылки на «чудовище сегодняшнего дня, современного Левиафана», были не формулами абстрактного анализа, но страстными утверждениями {146}. Наиболее поразительным было неоднократное обращение к образу «железной пяты» для описания милитаристского государства. Он заимствовал этот образ из повести Джека Лондона «Железная пята», кошмарного предвидения будущего драконовского протофашистского порядка, при котором диктаторская «олигархия» безжалостно сокрушит всякое сопротивление, провозглашая: «Мы придавим вас, революционеров, под нашей пятой, и мы будем ходить по вашим лицам. Мир — наш и навсегда останется нашим». Образ давящей пяты как метафоры государственной деспотической власти над гражданином и обществом просматривается в антиутопической литературе от Джека Лондона до Джорджа Оруэлла: «Сапог, наступивший на лицо человека. Навеки наступивший!» {147}. Бухарин тоже смотрел в будущее, и то, что он увидел (об этом говорит страстный тон его работы), испугало его: «Ближайшее развитие государственных организмов — поскольку не происходит социалистического переворота — возможно исключительно в виде милитаристского государственного капитализма. Централизация становится централизацией казармы: неизбежно усиление среди верхов самой гнусной военщины, скотской муштровки пролетариата, кровавых репрессий» {148}.
Описывая всемогущую, «единственную, всеобъемлющую организацию», Бухарин, правда в других словах, предсказывал наступление того, что стало называться «тоталитарным государством» {149}. Он также предчувствовал, какой мучительный вопрос встанет перед марксизмом в случае такого развития событий. Допустимо ли теоретически, что «огосударствление» может распространиться так широко, экономическая база общества окажется подчинена контролю политической надстройки в такой мере, что стихийные экономические силы и кризисы исчезнут, а тем самым будет потеряна перспектива революции? Короче говоря, нельзя ли себе представить возможность третьего вида современного общества — не капиталистического и не социалистического? Несклонный к уверткам в неприятных теоретических проблемах, Бухарин между 1915 и 1928 гг. поднимал этот вопрос четыре раза. Каждый раз он отвечал на него утвердительно, но подчеркивал, что, хотя такое общество мыслимо в теории, в действительности оно невозможно. Два примера показывают направление его размышлений. Он первый думал о возможности несоциалистической нерыночной экономики в 1915 г.:
Если бы был уничтожен товарный способ производства… то у нас была бы совершенно особая экономическая форма; это был бы уже не капитализм, так как исчезло бы производство товаров; но еще менее это был бы социализм, так как сохранилось бы (и даже бы углубилось) господство одного класса над другим. Подобная экономическая структура напоминала бы более всего замкнутое рабовладельческое хозяйство, при отсутствии рынка рабов.
И снова в 1928 г.:
Здесь существует плановое хозяйство, организованное распределение не только в отношении связи и взаимоотношений между различными отраслями производства, но и в отношении потребления. Раб в этом обществе получает свою часть продовольствия, предметов, составляющих продукт общего труда. Он может получить очень мало, но кризисов все-таки не будет {150}.