Поскольку за пределами ЦК соответствующего голосования не проводилось, невозможно, разумеется, точно измерить поддержку, которой пользовалась оппозиция. И, тем не менее, оценка — пусть даже и преувеличенная — одного из иностранцев подтверждает, что поддержка эта была весьма внушительной: «Страна и партия были в подавляющем большинстве правыми и приняли неожиданный сталинский курс с затаенным страхом». Один из троцкистов, которого, следовательно, нельзя причислить к бухаринцам, придерживался того же мнения: «В отдельные моменты она включала подавляющее большинство партийных и государственных работников и пользовалась симпатиями всей страны» {1280}.
Трагедия Бухарина и суть его политической дилеммы заключались в его нежелании апеллировать к этим широким настроениям. Когда речь идет о массах в целом, это нежелание легко объяснимо: оно проистекало из большевистской догмы, что политическая деятельность вне партии незаконна и потенциально (если не на практике) контрреволюционна. Эта точка зрения усиливалась опасениями, разделявшимися как большинством, так и оппозиционными группами, что обращение фракций к народу может привести к образованию «третьей силы» и таким образом погубить партию {1281}. Из этого следовала аксиома, что внутрипартийные разногласия нельзя даже обсуждать перед беспартийной аудиторией. Как заметил один троцкист, объясняя затруднения левых, это было «делом партийного патриотизма: он толкал нас на бунт и в то же самое время обращал нас против самих себя» {1282}. Так же дело обстояло и с правыми, которых притом сдерживал и разразившийся в стране кризис. Бухарин, Рыков и Томский были убеждены, что сталинский курс опасен своей непопулярностью и гибелен в хозяйственном отношении, но, тем не менее, хранили молчание перед народом. Общественное мнение участвовало в происходившей борьбе лишь косвенно, его учитывали лишь в постоянных дискуссиях о значении наводнявших центр писем с протестами против новой политики в деревне. Для бухаринцев они были «голосом масс», а для Сталина — нетипичными проявлениями панических настроений {1283}.
Однако Бухарина сдерживало и другое соображение. В глазах марксиста социальные группы, которые, по-видимому, были наиболее восприимчивы к его политике (а именно, крестьянство и технические специалисты), являлись «мелкой буржуазией» и, следовательно, на них нельзя было ориентироваться большевику. Когда они периодически выражали в 1928–1929 гг. пробухаринские настроения (например, obiter dictum доморощенного представителя беспартийной интеллигенции: «Когда Бухарин говорит от души, беспартийные попутчики справа могут молчать» {1284}), сталинисты мигом хватались за их высказывания, которые, таким образом, наносили вред Бухарину. Именно предполагаемая социальная база бухаринцев в деревне побудила Сталина заклеймить их как «правых»; эпитет этот был невыносим для всех левых и для Бухарина. Его отчаянные попытки отразить это обвинение связывали ему руки политически и стали причиной ряда бессмысленных маневров, включая его решение лично составить проект резолюции с осуждением «правого уклона» для важнейшего Пленума ЦК в ноябре 1928 г. «Должен же я был оповестить партию, что я не правый», — сообщил он ошеломленному Каменеву {1285}. И здесь Бухарин оказался в плену большевистских догм, частью мифических, а частью придуманных им самим.
Его нежелание выносить борьбу со Сталиным на суд широких партийных масс объясняется сдерживающими факторами того же порядка, так как политическая деятельность в партии за пределами ее руководства также стала вызывать подозрения и постепенно прекращалась. Увеличившись численно с 472 тыс. членов в 1924 г. до 1305 тыс. в 1928 г., партия перестала быть политическим авангардом революции и превратилась в массовую организацию с жестким расслоением, привилегиями и властью. В самом низу находились недавно принятые рядовые партийцы, готовые к безмолвному послушанию и в большинстве своем политически безграмотные, не отличавшие «Бабеля от Бебеля, Гоголя от Гегеля» и один «уклон» от другого. В середине стояли надутые чиновники, партийные «аппаратчики», которых все оппозиционеры, как левые, так теперь и правые, считали «болотом» послушных бюрократов. Наверху восседало высшее руководство, присвоившее себе прерогативу определять мнение партии и выносить все решения {1286}. Как предостерегал Троцкий и чего периодически опасался Бухарин, политическая жизнь в партии была задушена и заменена системой иерархического подчинения, вызванной и узаконенной нападками руководства на «фракционность», то есть политическую деятельность за пределами его собственного узкого круга.
К 1929 г. Бухарин начал разделять большую часть критических взглядов Троцкого на внутренний режим в партии. Но, в отличие от Троцкого, он сам санкционировал создание этого режима и был потому его узником. Его оппозиционность в 1928–1929 гг. и сопровождающие ее призывы терпимо относиться к чужой критике регулярно получали отпор в виде цитат из его же собственных прежних филиппик против «фракционности» левых, а его нападки на сталинский «секретарский режим» наталкивались на язвительные выкрики: «…где ты это списал? У кого?.. У Троцкого!» {1287}. Все же, несмотря на свое участие во внедрении запретительных норм, Бухарин испытывал соблазн обратиться ко всей партии. Он мучительно раздумывал над дилеммой: «По ночам я иногда думаю: „А имеем ли мы право промолчать? Не есть ли это недостаток мужества?.. Не есть ли вся наша „буза“ онанизм?“» {1288}. Наконец, полагая, что партийная иерархия, которую он хотел перетянуть на свою сторону, уничтожит любого руководителя, вынесшего борьбу за ее пределы, Бухарин подчинился «партийному единству и партийной дисциплине», подчинился узким правилам нетерпимой политической игры, созданию которых он сам содействовал. Он остерегался «фракционности» и потому вынужден был ограничиться бесплодными закулисными интригами (вроде его визита к Каменеву), которые легко использовались против него врагами {1289}. Политически его позиция была нелепой: испытывая глубокое презрение к Сталину и к его политике, он все же оставался до конца скованным, колеблющимся оппозиционером.
Не считая публичных призывов, которые были слишком эзоповскими, чтобы возыметь какое-нибудь действие, Бухарин, Рыков и Томский оказались поэтому в сговоре со Сталиным, ограничив свой далеко идущий конфликт узкой ареной, на которой им предстояло быть «задушенными за спиной партии» {1290}. Именно в этом контексте следует объяснить решающую победу Сталина. Обычно даваемое объяснение несложно: бюрократическая власть, накопленная им за шесть лет пребывания на посту генсека и усиленная рядом побед над инакомыслящими в партии, сделала его всесильным и неуязвимым, и он легко и неумолимо сокрушил Бухарина. Полная правда гораздо сложнее, поскольку, хотя такое объяснение подчеркивает важную сторону вопроса, оно преувеличивает организационную силу Сталина в 1928 г., приуменьшает силу правых и не учитывает ряда значительных обстоятельств, лежавших на чаше весов и повлиявших на исход дела.
Сталинский контроль над центральной партийной бюрократией был, разумеется, в числе важнейших факторов. Используя свою власть, Сталин выдвигал верных себе людей на самые различные партийные должности, особенно на посты провинциальных секретарей, являвшихся одновременно членами ЦК. Подобно московскому князю XIV в., он втягивал в свою орбиту партийные «княжества» и партийных «вассалов», сделавшихся его главной опорой в 1928–1929 гг. {1291}. Не менее важную роль играл аппарат центрального Секретариата, который являлся общенациональным теневым кабинетом генсека. С одной стороны, наличие у него непосредственных связей со всеми парторганизациями позволяло Сталину разъяснять политику, манипулировать партийным общественным мнением, устраивать «погромы» и в общем и целом противостоять влиянию бухаринской прессы. С другой — сеть подчиненных аппарату организаций, действовавших буквально как система сталинских ячеек в каждом учреждении, возглавляемом оппозицией или симпатизировавшими ей лицами. Эта сеть состояла из 139–194 тыс. кадровых секретарей {1292}, которые оказались достаточно вездесущими, чтобы задержать Бухарина, когда он возвращался из Кисловодска в ноябре 1928 г. Хотя сталинские ячейки в начале борьбы составляли меньшинство, они подрывали и заменяли правое руководство в таких различных местах, как московская парторганизация, профсоюзы, Институт красной профессуры и даже в заграничных компартиях {1293}. Их коллективной властью была установлена в 1928–1929 гг. гегемония партийной бюрократии над «княжествами», которые до тех пор находились вне ее контроля, в том числе над рыковским государственным аппаратом.