Дурные предчувствия Бухарина насчет возрождения царских порядков этим не ограничивались. Для него, как и для домарксистских русских революционеров, политической квинтэссенцией царизма было чиновничье государство, деспотически правящее несчастным народом при помощи беззакония и произвола. Революция обещала покончить с этой традицией созданием нечиновничьего государства, народного государства для народа, которое Ленин называл государством-коммуной; Бухарин с надеждой смотрел на него как на противовес наметившемуся в новейшей истории сползанию к «новому Левиафану». В начале и середине 20-х гг., отрешившись от своего непродолжительного энтузиазма по поводу «государственности», Бухарин громко выражал озабоченность в связи с возможностью возникновения в советских условиях нового государства чиновников и нового официального беззакония. Он усматривал такую опасность в «монополистической философии» левых и в «волевых импульсах» и видел в партии слугу народа и защиту от естественных чиновных замашек и злоупотреблений государственного аппарата {1269}.
События 1928–1929 гг. превратили эту озабоченность в нескрываемую тревогу и подорвали его романтическую веру в партию. В затянувшихся сталинских «чрезвычайных мерах» он видел олицетворение «административного произвола» и нарождающейся системы официального беззакония, которую воплощал советский уполномоченный, выкладывающий наган на стол и выжимающий зерно из приведенных к нему крестьян. Вот почему Сталин презрительно заметил, что «Бухарин убегает от чрезвычайных мер, как черт от ладана» {1270}. Хуже того, Бухарин знал, что партийные работники, выполняющие приказы сверху, являются не кем иным, как проводниками этого нового произвола. Его громкое возмущение «чиновниками советского государства», которые «позабыли о живых людях», свидетельствует о том, что он лишился иллюзий. Он говорил, что партийные кадры развращены властью и сами начали злоупотреблять ею, как «надворные советники при старом режиме», проявляя «подхалимство» и «угодничество» перед начальством и капризность и чванство по отношению к народу {1271}. «Партия и государство слились — вот беда… и партийные органы не отличаются ничем от органов государственной власти» {1272}. Не объясняя, является ли это причиной или следствием нового сталинского курса, но сокрушаясь по поводу его схожести со «старой Россией» и опасаясь его возможных результатов, Бухарин взывал к ленинскому «государству-коммуне (от которой мы еще, к сожалению, очень, очень далеки)», дабы подчеркнуть, что историческая тенденция сталинской политики уводит в сторону от государственного порядка, в котором не «народ для чиновника», а «чиновник для народа» {1273}.
Полагая, что сталинская линия губительна для партии и для страны и несовместима с большевизмом, Бухарин испытывал сильнейшее возмущение, по остроте своей затмившее даже враждебность, которую он некогда испытывал по отношению к левым. Разумеется, историческое наследие всякой неудачной оппозиции в главных поворотных пунктах истории — это вопрос гадания задним числом о чем-то осязаемом, но на самом деле не поддающемся расчету; это относится и к тому ходу развития, который имел бы место, если бы возобладала бухаринская экономическая политика. Однако часть его доводов против нарождавшегося сталинизма скоро подтвердилась на практике. Еще в середине 1928 г., за полтора года до «революции сверху», Бухарин разглядел в милитаристской политике Сталина (оставив в стороне вопрос о ее экономической целесообразности) перспективы «третьей революции», гражданской войны в деревне, кровавых репрессий и «полицейского государства». Другие, в том числе и сторонники генсека, не ожидали таких последствий. Одно это предвидение придало фигуре побежденного Бухарина особое значение в годы, оставшиеся ему в сталинской России, и оно же вызвало к нему особую ненависть Сталина.
Как же тогда объяснить не совсем еще уверенную победу Сталина над Бухариным? Среди нескольких обстоятельств, дававших перевес генсеку, важнейшим был узкий фронт борьбы между ними и ее скрытность. Бухарин, Рыков и Томский сами способствовали сохранению этой ситуации, ограничивавшей конфликт рамками партийной иерархии, где Сталин был сильнее всего, а сила бухаринской группы сводилась к нулю, поскольку она лежала за пределами партийного руководства и даже за пределами самой партии.
Дело в том, что, в отличие от левых большевиков, остававшихся до самого конца движением диссидентов в высшем партийном руководстве, не имевшим социальной базы, правая оппозиция располагала потенциальной массовой поддержкой по всей стране. Практически всем было ясно, что крестьянское большинство предпочитало политику правых в деревне. Это в равной степени понимали и бухаринцы, и сталинисты, и те, кто держался в стороне {1274}. Кроме того, чистки, которые потрясали административные органы, начиная от наркоматов и кончая местными Советами и кооперативами, и отдавались эхом в длительной кампании в прессе против «правого уклона на практике», свидетельствовали о том, что умеренные взгляды Бухарина широко распространены среди беспартийных работников, особенно связанных с деревней и с отдаленными республиками {1275}. Но взгляды Бухарина были популярны не только в деревне. Даже после того, как Томский попал в опалу, правые настроения среди рядовых членов профсоюзов (и, как можно думать, среди городского рабочего класса) упорно сохранялись и выражались, главным образом, в форме упрямого сопротивления сталинской политике в области промышленности. О размахе этих настроений можно судить по сплошной перетасовке фабрично-заводских комитетов в 1929–1930 гг.: в главных промышленных центрах — Москве, Ленинграде, на Украине, Урале — были заменены от 78 % до 85 % их членов {1276}.
Сторонники Бухарина пользовались скрытой поддержкой и в самой партии, о чем также можно судить по шумным нападкам на «правых оппортунистов» на всех уровнях. Помимо своих признанных последователей среди партийных администраторов и интеллигентов столицы, где, как выразился Фрумкин, «сотни и десятки тысяч товарищей» считали сталинскую линию «гибельной», сильные настроения в пользу правых, видимо, существовали в парторганизациях по всей стране {1277}. Как и можно было предположить, такие настроения пользовались наибольшей популярностью среди деревенских кадров, которые политически и, возможно, экономически приспособились к нэповским порядкам. Если во время партийной чистки 1929–1930 гг. из партии было исключено 170 тыс. человек, или 11 % ее состава, то в деревне было исключено 15 % коммунистов и столько же получило выговоры {1278}. Не все пострадавшие от чистки были сторонниками Бухарина или даже сочувствующими, однако, с другой стороны, результаты ее не отражали в полной мере размаха внутрипартийной оппозиции сталинскому курсу. Точно не известное, но значительное число партийных работников подверглись исключению из партии в период «чрезвычайных мер» 1928 г., еще до начала официальной чистки. Что еще более важно, эти цифры не отражали «скрытых правых настроений», которые, как часто сетовали сталинисты, были широко распространены в партии и в комсомоле. Запуганные яростной кампанией против правых, многие коммунисты официально поддерживали новую линию, в то же время тайно симпатизируя бухаринской оппозиции {1279}.