Тут к этой атмосфере подспудно бурлящих разногласий и закулисных политических маневров добавился еще один взрывоопасный момент. 10 марта было объявлено, что в г. Шахты в Донбасском горно-промышленном районе органами ГПУ был раскрыт контрреволюционный заговор технических специалистов, сотрудничавших с иностранными державами. В саботаже и государственной измене были обвинены 55 человек, многие из которых во всем сознались. Совершенно ясно, какую цель преследовал Сталин, раздувая это очевидно сфабрикованное дело в общесоюзный политический скандал. Посредством этого он пытался дискредитировать бухаринскую политику сотрудничества и гражданского мира, рыковское управление государственным аппаратом, под чьим началом состояло большинство беспартийных специалистов, и возглавляемое Томским профсоюзное руководство, несшее номинальную ответственность за надзор за работой спецов. По своему общественному воздействию шахтинское дело почти не уступало зерновому кризису. Оно послужило первым поводом для выдвижения кровавого сталинского тезиса о том, что по мере приближения советской власти к социализму ее внутренние враги станут все больше прибегать к явному и тайному сопротивлению, делая необходимым неуклонное повышение бдительности и усиление государственных репрессий {1101}. К 1929 г. параллельно с расширением насильственных мер в деревне беспартийная интеллигенция становилась жертвой нарастающей кампании охоты за ведьмами, массовых увольнений и арестов.
Поначалу шахтинское дело не вызвало прямой реакции со стороны фракционеров. Некоторые сторонники Сталина были встревожены перспективой безудержного «спецеедства», которым уже успел прославиться генсек {1102}. Однако самая большая опасность угрожала правым. Услышав мартовские новости, они созвали срочное заседание Политбюро, на котором доказывали, что беспартийные специалисты играют важнейшую роль в борьбе за индустриализацию страны. Все согласились с необходимостью ускорить подготовку партийных специалистов, на чем теперь особенно горячо настаивал Сталин, однако Бухарин, Рыков и Томский утверждали, что этот вопрос не носит классового характера и не может служить основанием для выпадов против беспартийных работников {1103}. Они не ставили под сомнение фактическую сторону шахтинского дела, однако, в отличие от Сталина, публично настаивали на том, что это — отдельный случай, что буржуазные специалисты в подавляющем своем большинстве лояльны, что они незаменимы и что ответственность за шахтинские события и прочие проявления коррупции среди официальных работников лежит также и на руководимых Сталиным местных партийных секретарях {1104}.
Хотя сталинскую интерпретацию значения шахтинского дела все еще разделяло меньшинство членов Политбюро {1105}, ценность его для политических амбиций генсека вскоре стала очевидной. В течение нескольких следующих недель, мрачно намекая на политическое вредительство в высших сферах и наличие классового врага во всех прочих местах, он превратил в свое мощное оружие старый партийный лозунг самокритики. Под этим знаменем он затеял настоящий крестовый поход против «бюрократизма» и «консервативных тенденций», особенно в государственном и профсоюзном аппарате {1106}. Это стало неотразимым оружием в руках сталинских агентов; хотя будучи в меньшинстве во многих опорных пунктах правых, они теперь обзавелись законным средством для вербовки сторонников и нападок на пока еще крепко сидевших на своих местах вождей правых. «Самокритика» издавна была боевым кличем большевиков, и бухаринцам пришлось поддержать эту кампанию, ограничившись лишь предостережениями против «злоупотреблений» ею {1107}.
Так обстояло дело на 6 апреля, когда состоялся первый Пленум ЦК после того, как сталинско-бухаринская коалиция дала трещину. Хотя, по всей видимости, тон выступлений на этом закрытом заседании не всегда был единодушным, Политбюро приложило все усилия к тому, чтобы создать видимость единого фронта и принять компромиссные резолюции. Большинство делегатов, многие из которых были ответственными работниками из провинции, были настроены в пользу правых, что нашло отражение в резолюциях пленума. Чрезвычайные заготовительные меры были объявлены успешными; было сказано, что они подходят к концу. Однако связанные с ними «перегибы» подверглись полному осуждению, и вся будущая политика, в том числе и «наступление на кулачество», была определена нэповским языком и, в основном, в бухаринском духе {1108}. В одном вопросе Сталин потерпел явное поражение. Очевидно, в связи с шахтинским делом он неожиданно предложил, чтобы подготовка новых специалистов была изъята из ведения наркомата просвещения, возглавлявшегося либералом Луначарским и находившегося под юрисдикцией Рыкова, и передана Высшему совету народного хозяйства, которым руководил Куйбышев. Сообщают, что это предложение было отвергнуто двумя третями голосов {1109}. Когда пленум закончился, казалось, что зерновой кризис остался позади, а взгляды и политическая сила правых получили новое подтверждение. Но это было иллюзией.
Насколько притворным было единодушие руководства, обнаружилось сразу после пленума, когда на поверхности оказались внутренние разногласия. Выступая в один и тот же день в Москве и Ленинграде, два виднейших вождя Политбюро — Сталин и Бухарин — совершенно по-разному обрисовали политику партии и положение в стране. Сталин высказывался о «хлебном фронте» с прежней воинственностью, заявил, что шахтинское дело не является «случайностью» и открыл свой крестовый поход за «самокритику». Тон его выступления был предельно бескомпромиссным: «…мы имеем врагов внутренних. Мы имеем врагов внешних. Об этом нельзя забывать, товарищи, ни на одну минуту». Хотя объекты его нападок не были названы по именам, можно было догадаться, кто эти руководители, «которые думают, что нэп означает не усиление борьбы», и хотят проводить в деревне «такую политику, которая всем нравится, и богатым и бедным». Такая политика не имеет «ничего общего с ленинизмом», а такой руководитель — «не марксист, а дурак» {1110}. Тем временем Бухарин высказался по тем же вопросам в совершенно ином тоне и впервые публично выразил беспокойство по поводу «тенденции» некоторых людей рассматривать «чрезвычайные меры» как почти нормальные и их склонности «отрицать важность роста индивидуальных хозяйств» или переоценивать «вообще методы административного порядка» {1111}.
В этот момент снова разразился зерновой кризис. Суровая зима, истощение хлебных запасов в деревне и уход крестьян с рынка вызвали новое резкое снижение хлебозаготовок. В конце апреля чрезвычайные меры возобновились с еще большей интенсивностью и в еще больших масштабах, чем прежде. Неизвестно, какую роль играли Бухарин, Рыков и Томский в принятии соответствующего решения, но если даже они и поддержали его, то сделали это, вероятно, скрепя сердце. Хлебные излишки, имевшиеся у кулаков, были исчерпаны еще в первую кампанию, и теперь удар пришелся прямо по середняку, то есть по крестьянскому большинству, у которого еще что-то оставалось. В течение следующих двух месяцев активизация хлебозаготовительных мер и сопровождавшие ее «перегибы» вызвали в деревне широкое недовольство и спорадические восстания. Сообщения о волнениях в деревне и нехватка продовольственных продуктов привели к брожению среди рабочих в городах {1112}. Хрупкое согласие среди членов Политбюро не могло вынести такого обострения обстановки, и в мае-июне раскол между бухаринцами и сталинистами оформился окончательно.