Пересветов позвонил в ЦК, что не может сейчас ехать, просил отсрочки на две недели, пока не выйдет из больницы жена. На следующий день его разыскали из канцелярии института и передали, что его просят позвонить в ЦК. Он позвонил и услышал, что сейчас с ним будет говорить Сталин.
Сталин спросил его о причинах промедления с выездом. Костя обязательно хотел упомянуть о помощи раненым, какую Оля сумела организовать. «Пусть в ЦК знают об этом», — с гордостью за нее думал он. Но Сталин, едва выслушав его первые слова, что жена пострадала в крушении, прервал его и с неожиданной, непонятной для него резкостью пренебрежительно сказал:
— Так это вы за жену дрожите? Выезжайте сейчас же! Ничего ей не сделается, в больнице врачи присмотрят.
— Что?.. — дрогнувшим голосом переспросил Костя.
Не ослышался ли он?
— Алло! Алло!..
Костя все еще держал возле уха трубку, не понимая, что ее на том конце провода положили.
Он отошел от телефона ошеломленный.
4
Спустя неделю по их отъезде в Олин адрес из Германии стали приходить письма почтой, а иногда с оказией. Строчили коллективно, вдвоем одно письмо, или поочередно. Оля, по условию, давала их прочесть Элькану, Скудриту, а потом пересылала в Ленинград Ивану Яковлевичу и Марии, у которой они, по настоянию Флёнушкина, хранились. Марии, впрочем, Сандрик писал и сверх того.
«Наши злоключения, — сообщали они, — начались с жеребячьих рыжих курток «иго-го», в которые мы облачились при выезде из Москвы и ныне удивляем Европу. Расчет был безукоризнен: в Германии все равно придется покупать костюмы и пальто, какие там носят, дабы не выделяться из толпы, а поэтому в дорогу надо купить то, что пригодится потом в России.
И вот мы, по здешней теплой погоде, обливаемся по́том в три ручья. Публика на нас глазеет, принимая, должно быть, лошадиные шкуры шерстью наружу за дорогой мех, а нас за джек-лондоновских богачей-золотоискателей с «Далекого Севера». Швейцары и носильщики засматривают в глаза на предмет чаевых. При нашей слабохарактерности да еще при непривычке к счету в иностранных валютах, мы вполне могли вылететь в трубу, если б вовремя не спохватились. В Варшаве первому же носильщику отвалили сумму, равную целому доллару! Он ошалел от радости, а денежки наши плакали…»
«Это Сандрик думает, что нас принимают за богачей, — делал тут примечание Костя. — Западная Европа вовсе не столь наивна. По-моему, над нами просто смеются. Я сам когда в первый раз увидал на улице в Москве на ком-то этакую огненно-рыжую «иго-го», на нее с недоумением покосился. На рысаке она выглядела безусловно красиво. И черт подери того храброго портняжку, который сшивает их гнилыми нитками! В поезде пришлось выпрашивать у проводника иглу, — шов на спине разошелся».
«Оставляю на Костиной совести догадки о ехидстве международной буржуазии и продолжаю. На берлинском вокзале мы были тепло встречены сотрудниками советского торгпредства, среди которых нашелся старый Костин товарищ Федя Лохматов, и препровождены ими на первое время в пансион «для приезжающих из России».
Содержит пансион пожилая русская эмигрантка. Если бы нам не сказали, кто она такая, я бы сам догадался. В первую же ночь с нами свели деятельное знакомство потомки замоскворецких клопов. Я их узнал сразу и подивился, что в этом племени тоже встречаются эмигранты. Мы с Костей включили свет и истребили их штук тридцать, прежде чем удалось заснуть».
Снова Костино замечание:
«Вступаюсь за честь Замоскворечья. Потомки отечественных клопов не грызли бы нас так беспощадно. Эти здешние».
«На другой день пустились по городу, сочетая интерес туристов с поисками квартиры на полгода «фюр цвай перзон». И вот наконец у каждого из нас по отдельной комнате — работать будет очень удобно — плюс общая столовая. Второй (по-здешнему первый) этаж и окна на тихую чистую улицу, в прекрасном районе — юго-запад Берлина, вблизи Тиргартена.
Хозяйка занимает другую половину квартиры, с окнами во двор. Дамочка солидная. Прочтя через очки в наших удостоверениях, что мы «профессоры», оглядела нас с чрезвычайным недоверием. Ее домашняя работница, простодушный человеческий скелет в белоснежно-чистом фартучке, слушая наш разговор, даже фыркнула. В их представлении господа профессоры неотделимы от геморроидального возраста.
Эпитет «ротен» (красные), включенный в текст наших командировок — этих единственных, кстати молвить, документов об окончании нами института, ибо ни дипломов, ни удостоверений об окончании мы не получали и не интересовались, выдают их или нет, — заставил мадам еще глубже призадуматься, а ее работницу — раскрыть рот. Решило дело наше безоговорочное согласие с суммой квартирной платы.
Сумму скромно замалчиваем, чтобы вы не плюнули со злости. В сравнении с Москвой квартиры здесь неимоверно дороги. Но не ронять же нам было звание советских профессоров, не торговаться же с немецкими обывателями!
Помимо командировочных денег финансы наши подкрепил договор, заключенный вчера с издательством Вилли Мюнценберга (частным, на деле коммунистическим) на составление хрестоматийной «Истории русской революции в документах и иллюстрациях». Выходить будет двухнедельными выпусками, по случаю исполняющегося в 1927 году десятилетия Октября. В первый раз Костьке удалось убедить меня, что история — наука, поскольку его доводы носили экономический характер, и я даже согласился помогать ему в подборе иллюстраций. Текст переводить на немецкий будем не мы, другие».
«Облик и шумы берлинских улиц для нас, москвичей 1926 года, непривычны. Гудят и бегут в обе стороны сотни и тысячи авто — легковые, грузовые, автобусы, такси с шашечной лентой-опояской по борту кузова. С утра сие развлекает, но к вечеру от такого содома устаешь, и забирает тоска по ленивой Остоженке. Прощаешь ей и булыжную мостовую, и допотопный трамвай, а при воспоминании о московском «Ваньке» на облучке и его мохнатой лошаденке точно елей разливается по сердцу.
Странный здесь асфальт: черный (гудрон), в жаркое время дня мягкий, как воск или вар, а по вечерам в нем, точно в болоте, отражаются огни витрин и мчащихся автомобилей.
Дома большей частью пятиэтажные, иногда этажом выше или ниже. Удручающее однообразие. К тому же и цвета, как по заказу, серые, коричневые, черные. Мы пришли к выводу, что архитектура здесь типично буржуазная, коммерческая, учитывающая житейские удобства и корысть домовладельца, но в художественном отношении большей частью бездарная. Ленинград и Москва куда интересней.
Зато Тиргартен — прелесть! Огромнейший парк (пруды с дикими утками!) клином врезается в город на добрую четверть его территории.
Все говорят, что довоенный уровень жизни Берлина восстанавливается. Нам, естественно, захотелось поскорей взглянуть хоть одним глазком, как здесь живут рабочие. Нам посоветовали съездить на одну из окраин. На огромном плацу мы увидели оригинальный «дачный» квартал, тесно утыканный крошечными не то будками, не то цыганскими кибитками-фургончиками, на столбах вместо колес. Каждую из таких куриных клетей арендует на лето рабочая семья. Некоторые фургончики таковы, что если внутри разлечься во всю длину, то ноги высунутся наружу. При каждом участочек земли на несколько квадратных метров, огороженный заборчиком, чтобы можно было сажать лук, цветы, редиску… Сажают и под такой «дачей», между столбами, на которых она зиждется, чтобы ни один сантиметр почвы не пропадал даром.
Сейчас зима, людей мы здесь не видали, но легко вообразили себе, какое «социал-демократическое благоденствие» начнется летом, когда на эти «дачи» выедут сотни берлинских рабочих семей.
Посмотрели, как берлинское простонародье развлекается в Луна-парке. «Американские» горы — как у нас в Ленинграде, хотя здесь они почему-то зовутся «русскими» и круче ленинградских, аж дух захватывает. Кстати, в торгпредстве слышали, будто за Крымским мостом, на месте сельхозвыставки, проектируется устроить нечто вроде Луна-парка. Так ли это? Оно неплохо было бы».