— Что случилось с Зиновьевым? — спрашивал Костя у Окаёмова. — Что за «трансформация» такая? Начал с требования «изжить» Троцкого, а сам переходит к нему на идейное иждивение! Ведь это Троцкий отстаивал тезис о невозможности построения социализма «в одной стране». Да ведь голосовал же сам Зиновьев против этого тезиса на XIV партконференции, как же это он поворачивает оглобли?
— Не знаю, — отговаривался Окаёмов, — если голосовал, значит, не хотел раньше времени обнаруживать разногласия в среде ленинского большинства ЦК.
— А теперь взял да обнаружил? Что же изменилось за пять месяцев? И вообще, что за дипломатия внутри партии? У кого он ей научился? У того же Троцкого!..
Они сцепились и битый час спорили в курилке.
Наконец выплыл еще пункт разногласий. Те самые цифры хлебофуражного баланса, которые удивили Кертуева, поднял на щит Каменев, хотя проверка ЦСУ и выявила их ошибочность. Отстаивающих эти цифры обвиняли в панике перед кулаком, в недооценке середняка, а они своих противников — в преуменьшении кулацкой опасности…
Разногласия росли, как снежный ком! До поры до времени, однако, споры захватывали сравнительно узкий круг журналистов, экономистов, партийных руководителей. Но близился очередной съезд партии, возникало опасение — не выльется ли дискуссия на съезде в новую вспышку фракционной борьбы? Удержатся ли спорящие в должных рамках? Это заботило каждого, кто жил интересами партии.
5
В первых числах октября Уманская написала Косте, что товарищеский суд врачей оправдал ее отца, признав обвинение во «врачебном убийстве» плодом вымысла.
Что касается самой Елены, то она решила остаться у отца и в Москву не вернется. Стрелецкий губком партии послал уже на нее запрос в учраспред ЦК.
Пораженный Костя читал:
«Ты свяжешь мой шаг с нашими отношениями и не ошибешься.
Наши часы били в разное время. В Марфине ты не догадался, что творится со мной, а потом я не доверилась твоему чувству. Признаюсь напрямик, что я любила тебя.
Может быть, я ошиблась, отклонив твой «наполеоновский» рецепт? Он дал бы нам возможность окончательно проверить, прав ли ты был, решаясь на разрыв с семьей. Но какой ценой мы бы это узнали? Никто нам этого не скажет.
Принять тебя за легкомысленного искателя «новых ощущений» я не могла, видя, как ты честно стараешься отдать себе и мне отчет в каждом своем душевном движении и поступке. Раз он ставит на карту будущее семьи, с которой сжился, рассуждала я, значит, чувство его действительно захлестнуло. Но прочно ли оно? Что будет со мной, если оно остынет?
Как видишь, я порядочная эгоистка.
Ты не должен меня упрекать, что я решаю «за тебя». Я наблюдала тебя внимательно, пристрастно и чувствовала, что мы могли бы стать действительно счастливы… если бы не было у тебя Оли и детей.
Я слишком горда, чтобы решиться на жизнь с постоянным опасением. Мне нужно было от тебя все или ничего, — тут мы одинаковы с Олей. Будь Оля мещанкой, я поняла бы твою решимость с ней порвать, но этого нет, и естественно, что я все время спрашивала себя: почему же он разлюбил ее? И разлюбил ли?
Наконец, допустим, ты мог бы стать со мною счастлив. А я? Смогла бы я примириться с сознанием, что разбила хорошую, честную семью, чужое, притом настоящее счастье?
Боюсь, что не смогла бы.
Ты спросил меня как-то, что было бы, если б ты меня, вместо объяснений на словах, поцеловал. Я тебе от души благодарна, что ты не сделал этого! Возможно, я не нашла бы сил тебя оттолкнуть, но отношения наши приобрели бы нехороший оттенок. А теперь они чисты.
Не считаю, что впредь нам нельзя видеться, но в одном городе лучше не жить, по крайней мере первое время. В Стрелецк ты мне пиши».
Прочтя письмо, Костя долго сидел, облокотившись на стол и закрыв лицо ладонями.
В тот же день он сказал Оле, что Уманская не вернется в Москву и что у него с Уманской нет и не будет никаких отношений, кроме дружеских.
Оля выслушала молча. «Он не говорит, что любит меня, — думала она с горечью. — Он не забыл ее».
Все же с этого дня взаимная настороженность и напряженность, измучившая их за последний год, начала заметно ослабевать.
6
Осенью пришло письмо от Людмилы: Федя Лохматов ранен в перестрелке с бандитами и лежит в Каменской больнице. Рана в грудь была тяжелой, но теперь жизнь вне опасности.
Вскоре написал Пересветовым и сам Федор:
«Друзья мои!
Наконец мне разрешены умственные занятия. Встретишь, Костя, известного тебе Николая Ивановича, можешь ему сказать, что в меня «вросла» кулацкая пуля, врачи еле выковыряли. Есть данные считать ее искренним приветом от образцового кооператора Фомича, хотя он и пустил ее не собственной рукой, а наемной.
Начинаю штудировать немецкий язык. Люда мне достала словари и самоучитель. Зачем — сие пока что секрет. Существуют кое-какие планы. Из Пензы мои сослуживцы привезли, по моему заказу, чемодан с комплектами журнала «Печать и революция» с первого года его издания (1921) по 1925-й. Люблю читать библиографию, самые книги все равно все не перечитаешь, а знать про них нужно».
От Людмилы и Феди письма приходили в одном конверте. Это нравилось Ольге. Она призналась Константину, что не прочь была бы сосватать его сестренку с Федором. И тут же с горечью промолвила:
— Говорят, признак бабьей старости — сватовством заниматься…
Костя взглянул на нее и ничего не сказал.
Глава пятая
1
В декабре, перед самым XIV партийным съездом, Флёнушкин приехал в Москву. Первое, что он показал Косте, была фотографическая карточка: Сандрик с Марией. Лица у обоих были застенчиво-счастливые и не допускали двух толкований.
Сандрик застал Пересветова за шахматной доской. Костя проигрывал сегодня Окаёмову третью партию подряд. В Москве царила «шахматная горячка», шел большой международный турнир с участием лучших советских и иностранных гроссмейстеров.
Оля приготовляла чай. Сандрик посмотрел на расположение фигур на доске и сказал:
— Сыграл бы я с Капабланкой, да, во-первых, он, вероятно, буржуй, а во-вторых, как пить дать обыграет.
Когда ушел Окаёмов, Костя позвал к себе Яна и Ивана Яковлевича, чтобы вместе выслушать Флёнушкина, которого сняли с работы в «Ленинградской правде». При Василии Сандрик не хотел рассказывать об этом.
У Флёнушкина еще летом вышло столкновение с редактором из-за статьи о цифрах расслоения деревни. Флёнушкин настаивал на пометке «в порядке дискуссии», а редактор эту пометку вычеркнул. Осенью, когда за разговоры о «термидорианском перерождении ЦК» снят был с поста второго секретаря ленинградского губкома Залуцкий, Флёнушкин обмолвился кому-то в редакции, что Залуцкий «молол вздор». На заведующего экономическим отделом сотрудники стали коситься.
Перед восьмой годовщиной Октября Сандрик узнал от Вани Говоркова о партийном совещании в редакции, на которое не был приглашен. На вопрос, почему его обошли, секретарь партколлектива ответил, что это было «совещание по частному поводу». Между тем от Ивана Сандрик знал, что на совещании обсуждались «разногласия в ЦК».
Сам Говорков колебался. Ошибок Бухарина он не разделял, а тут, на этом закрытом обсуждении, услышал впервые, что Ленин рекомендовал сменить Сталина на посту генерального секретаря ЦК.
Однако и у Зиновьева, в его «Ленинизме», Говорков многое не одобрял.
— Я уж Ваньку всячески обрабатываю, чтобы скорее рвал с зиновьевцами, — рассказывал Сандрик. — Прыгай, говорю, с подножки, пока поезд ходу не набрал.
Вскоре обнаружилось, что закрытые совещания с приглашением «избранных» проводились во многих ленинградских партколлективах. Флёнушкин и по газетным статьям видел, что дело идет к дискуссии.
Один из редакционных работников принялся зондировать настроения Флёнушкина: как он оценивает неленинские взгляды Бухарина, считавшего государственный капитализм несовместимым с советским строем? Сандрик отвечал, что их не разделяет, но признавать нашу социалистическую промышленность «госкапиталистической» тоже отказывается.