Вкратце он сказал о еланских кружках.
— Да, — согласилась Уманская. — Потом я поняла, конечно, какие мы были дураки. Эта дикая дуэль оттолкнула меня от эстетов. А любовь к искусству осталась на всю жизнь.
6
В мертвый час Константин прилег, думая заснуть, но поднялся и сел за письмо. Он писал Ольге, что приехал сюда зря, гораздо лучше отдохнул бы дома. Какой для него отдых без Оли? Здесь он положительно устает от всего окружающего. Его все что-то раздражает. Не может ли она каким-нибудь чудом приехать сюда к нему?
«Боюсь, что сбегу к тебе через неделю», — так кончалось письмо.
Заклеив конверт, Костя лег и спокойно уснул.
Вечером ему захотелось побыть одному. Он побрел по аллеям парка к дальней изгороди, перелез через нее и очутился в молодом березовом лесу, пронизанном тонкими золотистыми лучами солнца.
Из головы почему-то не выходил утренний разговор с Уманской. Невольно сравнивал он ее с Ольгой. Разве могла бы Оля отказаться от детей, не будь даже Марии Николаевны? Взяли бы няню. Или Уманская рисуется? Непохоже. Ольгу он не мог себе представить одну, без него; а эта живет одна. Сбежала от мужа, не сказав куда…
Оля казалась Косте похожей на толстовскую Наташу Ростову, хотя пошла когда-то за ним вовсе не по одному безотчетному женскому чувству. У нее нет привычки переворачивать себя, так сказать, с боку на бок перед своим умственным взором. Счастливая натура, «черноземчик»!.. Ей все удается словно само собой, без усилий самовоспитания. Конечно, Ольга — интеллигентка, но в основе у нее нечто нерассуждающее, слитное. Костя вспомнил, как в шутку говорил ей когда-то: «Я много думаю, меньше говорю, еще меньше делаю. А ты много делаешь, мало говоришь и еще меньше думаешь».
А Уманская напоминает скорее тургеневскую Марианну. Какой-то внутренней строгостью, что ли, — хоть и бравирует приверженностью чуть ли не к коллонтаевской «теории стакана воды». Может быть, на словах только. Она, видимо, человек интеллектуального склада, это не часто в женщинах.
Черт возьми, куда он забрел? Вокруг было сумрачно. Малиновая заря просвечивала кое-где сквозь буйную, сочную листву деревьев, давно сменивших по бокам тропинки нежный березовый молодняк. Костя повернул к дому.
Глава вторая
1
Следующим утром Сандрик рассчитывал показать Косте окрестные живописные места, но тот его разочаровал: после завтрака выложил на стол в их комнате выписки из предисловия Троцкого к книге «1917» и уселся за критическую статью. Не помогли никакие уговоры. И, еще точно таким же образом пропали у них два превосходных погожих утра для совместных прогулок, пока Пересветов не закончил статью.
Но вот пошла вторая неделя Костиного пребывания в Марфине, а Сандриковы огорчения все продолжались.
— Ну, — сказал он, — наш «лунком» ставит на тебе крест. Позор! В доме отдыха ты погрязаешь в тине «вумных» разговоров.
Действительно, Пересветов много и охотно толковал с Уманской.
Они рассказывали друг другу каждый о своем детстве. Костя вспоминал, какое огромное впечатление произвели на него сатирические журналы 1905 года. Где-то в городах велась захватывающая игра в войну между взрослыми, настоящая и вместе с тем будто не настоящая война. Войны — мальчик знал из книжек с картинками — ведутся в поле или на море между русскими и чужими войсками. А тут русские вдруг открыли войну между собой на улицах городов!
Вот четыре патриота.
Встретить их кому охота? —
читал семилетний Костя подпись под рисунком. Четверо хулиганов-громил, со зверскими рожами и с дубинками в руках, несут трехцветный царский флаг.
Повстречалась им курсистка.
Будет ей сейчас расчистка!
Черносотенцы начинают избивать беззащитную девушку. О, если б там был Костя, он бы им показал!.. Но вот четверо студентов, с красными флагами, вступаются за девушку.
Смысл хотя и неприятен,
Но для каждого понятен.
Студенты колотят черносотенцев древками флагов, и те удирают без оглядки.
— Вот с каких пор в вас революционная закваска! — шутила Уманская.
Злые казаки ездят по пашне с нагайками и насильно заставляют крестьян работать на помещика. Поваленный трамвай у заводского здания с высокой трубой; рабочие отстреливаются из-за баррикады. Смелое мужское лицо на фоне красного зарева, в шапочке-матроске, такой же, что у Кости, только на околыше вместо «Верный» написано: «Потемкин князь Таврический», а внизу подпись: «Русская свобода родилась на море». Стена, забрызганная кровью, а рядом, на тротуаре, оброненная кукла… Здесь девочку разорвало ядром из царской пушки.
А вот сам царь. В окровавленной горностаевой мантии, он сидит на груде человеческих черепов, как на троне, вместо лица у него под короной оскаленный череп.
— Все эти иллюстрации из сатирических журналов я как сейчас вижу, — говорил Уманской Костя. — Я подбегал к отцу: «Папа, что здесь такое: «Она пламенеет, а он бесстрастен»? Какие города нарисованы?» Отец объяснял мне все, как большому: «Она» — это Москва; видишь, кремлевские башни. А «он» — это Петербург, с Адмиралтейской иглой… «Пламенеет» — значит она восстала. А Петербург…» — «Знаю, уже знаю! — кричал я. — В Москве случилось восстание, а в Петербурге нет».
— Вот откуда ваш интерес к истории, — опять замечала Уманская.
— Я теперь вижу, что развивался очень рано и был обязан этим отцу, — говорил Костя. — Он был атеист, хотя и служил сельским священником, пока добровольно не расстригся в тысяча девятьсот шестом году. Но мать всячески внушала мне религиозность, и на этой почве я ребенком, лет шести-семи, испытал недетские муки. Я вам расскажу, потому что это не совсем обычно. У нас дома, в селе Загоскине, была книга «Потерянный рай», большая, с картинками; на них люди получали от бога разные кары: того он превратил в соляной столб, этот скакал по лесу и повис, зацепившись волосами за сучья, — а все потому, что «нагрешил»! Бог даже на весь человеческий род послал всемирный потоп. «Сколько людей захлебнулось!» — ужасался я. А вдруг этот злющий бог опять на что-нибудь разгневается и нашлет на землю новый потоп? Уцелеем ли мы с мамой и папой? А Буланка? Это у нас лошадь так звали.
Его слушательница рассмеялась.
— Вы что?
— Ничего, продолжайте.
— Но самое страшное был ад, где грешники мучаются вечно. Подумать только, что половина людей, а может и больше, осуждена за грехи на вечные мучения! Вот, например, наш загоскинский толстый дьякон. Мама его не любит, говорит, что он неотесанный мужлан и пьяница. Значит, не миновать ему шипеть на горячей сковороде! Он такой лохматый, страшный, горластый, — а все-таки даже его жалко.
Уманская опять смеялась.
— Уж лучше слушаться мамы и не грешить, думал я, лишь бы в аду не очутиться. Зато в раю как будет славно! Всё, что я ни захочу, — мне дадут. Есть я буду только начинку от пирогов, творожную пасху, кильки и шоколадные бомбы. Не смейтесь, такие были у меня вкусы. В раю всегда сухо, не надо носить этих проклятых калош… Будет играть дивная музыка, — не граммофон, а та, что мы слышали из окна графской усадьбы, когда проезжали мимо и папа остановил Буланку за кустами у изгороди.
— Как вы все помните!
— Да я до смерти не забуду!.. Ложась спать, я вдруг вспоминал, что как раз сегодня стащил у мамы из шкафа кусок сахару для своего приятеля Егорки и мы с ним побежали на чужие огороды, где Егорка воровал огурцы, а я стоял и караулил, чтобы никто не увидал. Потом наврал маме, будто качался с Егоркой на качелях и больше никуда не ходил. Вот за такие-то грехи, думал я, в ад и попадают!.. Терзаясь, я пытался понять, как это может статься, чтобы исчезла навсегда вот эта кроватка, чтобы никогда мне больше не давали уснуть и все бы мучили да мучили вечно? Потихоньку, чтобы никто не услыхал, я плакал, молился иконке святого Пантелеймона, что висела у меня над подушкой… В конце концов извелся так, что отец с матерью испугались за мое здоровье. На расспросы, что со мной, я отвечал: «Ничего». Послали лошадь за врачом на станцию, он велел поить меня сельтерской водой с теплым молоком. Я пил с отвращением, но своей тайны не выдавал, стыдился, думая, что это я один такой жалкий грешник на всем белом свете. Помню, кончились мои страхи тем, что я себе сказал, что умру еще не скоро, успею «исправиться» и перестать грешить. Мысли об аде начали бледнеть и постепенно исчезли.