Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У раненой мякоть груди была разворочена осколками разорвавшегося в ее руке метательного снаряда. Правую руку выше кисти кто-то наспех стянул самодельным жгутом из кисейной занавески. Мертвенная бледность лица говорила о большой потере крови.

Главный хирург больницы Трубин методически подготовлял операционное поле, обкладывая рану стерильным материалом, а Уманский наложил языкодержатель и отвел язык раненой на сторону. Подполковник запротестовал. Она может что-нибудь бормотать, ему важно расслышать. Уманский отвечал резковато:

— Есть правила операции. Западение языка — она умрет, и ничего не услышите.

Перед самой операцией врачи и студент вышли в предоперационную комнатку отмыть начисто руки. Трубин, пожилой, высокий, с длинными сильными пальцами сухощавых рук, которыми он одинаково ловко оперировал больных и потрошил убитых на охоте зайцев, шепнул Уманскому:

— Спасаем для виселицы?..

Они посмотрели друг другу в глаза.

Когда пациентке в разгар тяжелой операции извлечения из груди осколков сделалось особенно дурно, студент осмелился заметить про дозы хлороформа:

— Владимир Самойлович, не много ли?

— Чему вас в университете учат? — сердито огрызнулся Уманский.

Все эти слова дошли потом до сведения жандармов. Полагали, что охранка допыталась о них у студентика-практиканта…

На другой день местная газета сообщала в хроникерской заметке:

«Вчера при обнаружении полицией подпольной типографии революционеров некая девица Н., слушательница московских Высших женских курсов, пыталась бросить бомбу в чинов полиции. Бомба разорвалась у нее в руке и смертельно ранила преступницу. В самую последнюю минуту перед взрывом чинам полиции удалось выскочить из комнаты, никто из них не пострадал. Метательный снаряд был незначительной силы и, видимо, приготовлен неумело. Осколки разлетелись по сторонам неравномерно. Раненая тотчас была доставлена в губернскую земскую больницу, где ее оперировал хирург А. Г. Трубин. Преступница скончалась на операционном столе. Меры к обнаружению сообщников Н. принимаются».

В том же номере «Стрелецкого вестника» постоянный сотрудник-обозреватель «Зоркое око» воспользовался случаем лишний раз доказать читателям всю «законность» борьбы, ведущейся правительством против «внутренних врагов», которые «посягают», «подрывают» и «потрясают устои».

Между тем жандармы предприняли целое закулисное следствие по обвинению двух врачей в преднамеренном убийстве раненой революционерки неумеренной дозой хлороформа. Врачам приписывался замысел избавить раненую от допросов и тем укрыть от властей имена и адреса сообщников, которые она могла назвать, если б осталась в живых.

Врачи эти вовсе не были революционерами, однако жандармы были недалеки от истины: по-человечески оба врача охотно избавили бы раненую от допросов, и мысль такая у них была. Но то, что они считали своим врачебным долгом, взяло верх. Они сделали все, что могли, чтобы спасти жизнь девушки, но им не удалось.

Судебно-медицинское вскрытие оправдало их.

Десять лет спустя, в 1919 году, когда город заняли деникинцы, случай этот Уманскому неожиданно припомнили. Земскую больницу преобразовали в деникинский госпиталь; Уманский отказался им заведовать. Его вызвали к военному начальству. И вот тут, случайно или нет, перед ним оказался военный врач, а некогда студент-практикант, тот самый, который принимал раненую революционерку, привезенную в земскую больницу жандармами…

Этот белогвардеец пригрозил Уманскому оглаской случая 1909 года, ручаясь, что с ним расправятся за «врачебное убийство» как за содействие революционерам.

Где смог бы в такое сумбурное время Уманский отыскать протокол судебно-медицинского вскрытия десятилетней давности? Напуганный угрозой, он согласился служить белым. Вскоре случай свел его с красными партизанами. Он связал с ревкомовским подпольем и свою приехавшую из Москвы дочь, сам оставаясь в тени.

Напоминая теперь Косте всю эту историю, которую он слышал из ее уст еще в Марфине, Елена писала, что склочники добиваются, чтобы ее отец был лишен звания врача и предан советскому суду за то самое, за что в 1919 году ему грозили судом деникинцы («врачебное убийство»).

Глава вторая

1

Федя снова, и минувшей осенью, и этой весной, наезжал в Москву и ночевал у Пересветовых по две-три ночи на подоконнике.

Осенью он не преминул освоить последнюю новинку московского уличного транспорта, приехав с вокзала на автобусе. Вечерами, перед сном, толковал с Пересветовыми про диспут «Полет на другие миры» в Московском университете, про лекцию о межпланетных путешествиях в Политехническом музее. Удивлялся, как это в Москве они пропускают столько театральных новинок, радовался возвращению основных сил Художественного театра из двухгодичной гастрольной поездки по загранице и вытащил-таки Олю с Костей во МХАТ. На премьеру «Виринеи» у них досуга уже не хватило, «к Вахтангову» Феде пришлось отправиться одному.

Узнав, что в Варежке погиб Алеша Бабушкин, Федор захотел прочесть Людмилино письмо об этом. Прочтя, долго молчал, глядя в окно, на панораму сельскохозяйственной выставки, где год тому назад они с беленьким смышленым пареньком лазили в киргизскую кибитку.

— Ты читал новую публикацию писем Чернышевского к Некрасову? — без видимой связи с их разговором спросил он у Кости.

— При твоих странствиях ты успеваешь проглатывать столько книг! — недоумевал тот. — Я не читал.

— Очень там любопытные вещи. Он пишет, что лирические стихи у Некрасова любит больше политических. Это у Некрасова-то! Слышишь? И вообще, говорит, — я не цитирую, передаю смысл, — «личные дела для меня значат больше политических, я политики не люблю, занимаюсь ею потому, что нужно». Это Чернышевский!

Он сказал Косте, где это напечатано, и продолжал:

— Я часто мечтаю, как будут счастливы люди, когда им не придется больше политикой заниматься, воевать, вообще драться чем и как попало… Начнут летать в другие миры. А мы с тобой даже лирики личной стыдимся, будто мещанством ее считаем. Почему, спрашивается? Потому что живем в крутые времена, когда судьба отдельного человека сплошь да рядом становится плевым делом.

— К сожалению, бывает и так. Не возводи только этого в теорию, — возразил Костя, на что Федя пожал плечами и продолжал:

— Строим дом для наших детей и внуков… Себя не жалеем, ну и других тоже. Недавно я перечитал «Воскресение». Толстой смотрит на государство как анархист, но критикует его лихо! Есть, говорит, такое дело, называемое государственной службой, там с людьми разрешено обращаться, как с вещами. Там ответственность ни на кого отдельно не падает, самые добрые люди со спокойной совестью вершат ужасные злодейства. Старик все это написал и — вот, мол, сделал все, что мог, для уничтожения такого зла, как государственная служба! А исправлять-то зло на деле, не на бумаге, досталось нам, большевикам. Клин клином вышибаем… Ну, за Алешу я с ними разочтусь! — неожиданно и зло заключил он.

Они толковали об убийстве белорусского селькора Малиновского, о процессе и самоубийстве эсера Савинкова, о недавнем контрреволюционном восстании грузинских меньшевиков…

Весной Федор приехал и рассказал, что еще осенью он просился у начальства послать его на борьбу с бандитизмом в северо-западный угол Пензенской губернии. Тогда ему отказали. А сейчас просьба удовлетворена, он туда едет. Уже ознакомился с бумагами по делам Нижне-Ломовского уезда.

Федор слышал о наметившихся внутри ЦК расхождениях в вопросе о Троцком. Костя посвятил его в то, что знал. Федя слушал понуро. Выслушав, тяжело вздохнул:

— Наше дело солдатское. Мы всегда за ЦК, и только за ЦК. Когда такие люди начинают идти не в ногу… — Он покачал головой. — Должны бы понимать, что такое партийная дисциплина, против решений ЦК не рыпаться.

Костя передал ему позапрошлогодний инцидент между Радеком и Каменевым в институте, после собрания ячейки.

76
{"b":"841883","o":1}