— Вот тебе и «ленинец»! — бормотал Федор про Каменева. — Нет, за ЦК, и только за ЦК! Коллектив ленинцев, а не отдельные лица… Вот что странно, — рассуждал он, — как раз в последние годы идет волна возвращения на родину части белоэмигрантов, в газетах то и знай читаешь заявления о самороспуске меньшевистских и эсеровских организаций, — и тут-то внутри партии, словно на смену им, возникает одна оппозиция за другой. А может быть, это не странно? Может, тут закономерность какая?..
2
В Москве Пересветов задержался лишь месяц с небольшим. Поездку к детям он перенес поближе к началу осенней охоты, а пока решил побывать в Ленинграде, где хранился в архивах документальный фонд совета министров времен Столыпина. Костя собрался и в июне уехал к Сандрику.
Флёнушкин вышел встретить его к поезду. На вокзальной площади при виде чугунного чудища — широкозадого императора на широкозадом битюге — Костя повеселел. В Ленинграде он с 1917 года не был и только сейчас впервые смог прочесть на пьедестале памятника Александру Третьему четверостишие Демьяна Бедного:
Мой сын и мой отец при жизни казнены,
А я пожал удел посмертного бесславья:
Торчу здесь пугалом чугунным для страны,
Навеки сбросившей ярмо самодержавья.
Едва отошли от памятника, Сандрик воскликнул:
— Бухарин-то, а? Договорился до «анришессе ву», «обогащайтесь»! И до целой концепции «врастания кулака в социализм». Махровым оппортунизмом припахивает!
— Да, представь себе. Иван Яковлевич говорит, что лозунг «обогащайтесь» Политбюро уже осудило.
— А среди нашего ленинградского партактива кое-кто опять обвиняет ЦК в либеральничанье. Только теперь уже по отношению к Бухарину. Тут еще эта статья в последнем номере «Большевика», будто у нас кулака вообще нет, будто он «жупел», подбавила жару. Идут разговоры о правом уклоне.
Флёнушкина зимой, когда он приехал в Ленинград, поселили в небольшом удобном номере «Астории», на третьем этаже, с окном на площадь у Исаакиевского собора; по комфорту гостиница считалась второй в городе, после «Европейской». Туда сейчас и направились они с вокзала пешком по Невскому, в сторону блестевшей на солнце золотой иглы Адмиралтейства, поочередно неся Костин чемоданчик.
С работниками редакции отношения у Флёнушкина оставались чисто официальными. Протекция «самого» Зиновьева держала старых сотрудников редакции в некотором отдалении от новичка. К нему присматривались. С подчиненными Сандрик, по своему характеру, держаться должным образом не умел и либо напускал на себя холоду, либо делал за них что-нибудь сам.
Он перестал острить, — москвичи бы его не узнали!..
Случайно обнаружив измену жены, Флёнушкин уехал без тяжелых объяснений, решив, что лжи он все равно простить не сможет. Детей, которые могли бы осложнить разрыв, у них не было.
Константину перемена обстановки помогла наконец восстановить прежнюю работоспособность. Он, по выражению Флёнушкина, «зарылся в архивах», а возвращаясь в «Асторию» с головой, распухшей от «фактов и документов», выслушивал Сандриковы излияния.
— Смотри, Костя, — говорил Флёнушкин, — что я нашел в переписке Белинского: «Лучше н и к а к и е, чем ложные отношения…»
Это было совершенно непохоже на московского Сандрика, откровенничать о своих личных делах. Но целые полгода он жил один, без друзей, поэтому в немногие часы, когда они с Костей теперь виделись (вечерами Флёнушкин приходил из газеты поздно), Сандрика прорывало.
— Я тут едва не запил, — признавался он.
Катя Флёнушкина в последний приезд мужа в Москву, плача, умоляла простить ей измену. С Анатолием у нее ничего серьезного и постоянного быть не может.
— А я, Костя, как-то перестал ее винить, так же как и Тольку. Он ведь малый хороший, мы с ним с девятнадцатого года учились вместе. Он для товарища с себя рубашку снимет, а вот жену отбить у товарища — это для него ничего не составляет. У него теория такая.
Они с Костей гуляли белой ночью по набережной Невы и остановились против Петропавловской крепости.
— Разобраться, так я себя должен винить, — грустно говорил Сандрик, глядя вниз на воду. — Зачем было жениться, если у нас с ней так мало общего? Ты ее знаешь. Мои дела ее не занимают, а меня ее дела тем более. Влюбились друг в друга сильно, это было, но за три года, видать, прошло. Она меня постоянно упрекала, что ей не уделяю внимания, даже в кино с ней не хожу. Потом эта ее ссора с Витькой… Скажи, если бы тебе изменила Оля и попросила бы прощенья, ты бы как поступил?
— Оля? Мне?..
Вопрос застал Костю врасплох. Подумав, он промолвил:
— Если бы я из-за этой предполагаемой Олиной измены не разлюбил ее, то, вероятно, простил бы. Все дело в том, любишь ли. Кто любит, тот простит, так говорят. Но «ложных отношений» никогда ни с кем не должно быть. Не только в любви или дружбе, а если хочешь, и в политике тоже.
— Да… Вот то-то и есть, люблю ли?
Сандрик тяжело вздохнул и поднял голову, всматриваясь в светлую водную даль.
— Боюсь, что теперь остается у меня к ней одна жалость.
С весны у Флёнушкина в редакции все же завелся приятель, хотя и не очень близкий: Ваня Говорков, рыжеусый силач, бывший кузнец, а ныне выпускник Ленинградского комвуза, где Сандрик вел курс политэкономии. Говоркова по рекомендации Флёнушкина взяли в библиографический отдел газеты, как одного из наиболее способных к теории студентов. Секретаршей в отделе библиографии работала тоже вчерашняя студентка, Адель, которую Сандрик в шутку называл Ваниным «аппаратом».
Однажды Флёнушкин освободился вечером одновременно с Говорковым и предложил ему отправиться на машине вместе, как они обычно и делали. Домой им было по пути. Но Иван замялся:
— Да я, знаешь, сегодня пешочком…
— Так далеко?
— Я тут к одним знакомым. Близко.
— А! Понимаю. Аппарат библиографического отдела?
Флёнушкин слышал, что Адель живет недалеко от редакции.
— Да, знаешь…
Ваня глядел исподлобья и улыбался.
— Ну что ж, добрый путь, — сказал Сандрик. — Заботливому начальству не мешает обследовать домашний быт сотрудников. Не исключая сотрудниц.
— У нее, знаешь, сестренка отличная девушка, — заметил Иван, словно оправдываясь.
3
Костю занимала сейчас исключительно «столыпинщина». С такой яростью он писал лишь вступительную работу в институт.
— Я хочу всесторонне осветить эпоху, — втолковывал он Сандрику. — Не одну политику и экономику, а и науку, литературу, театр — словом, всё… Даже про появление у нас футбола упомяну. Я не могу тебе объяснить, какое это наслаждение, когда сухие исторические и классовые схемы на твоих глазах начинают заполняться живыми людьми и событиями! Что-то вроде чтения огромного завлекательного романа. Нужды нет, что наперед знаешь, чем какая глава кончится… Честное слово, мне самому хочется взяться за исторический роман! Ведь что такое роман, по Пушкину? Эпоха, развитая в вымышленном повествовании.
— Роман дело трудное. Личный сюжет нужен.
— Ну и что? В Пензе я писал повести для ученического журнала. Возьму своего покойного отца, священника-расстригу; проведу его через Вторую думу крестьянским депутатом-трудовиком. Столкну его со Столыпиным, с Пуришкевичем, с революционными рабочими, в эмиграцию отправлю… Еще какой романище вышел бы!.. А историю, не роман, разве не увлекательно писать? Да это самая увлекательная из наук!
— Особенно хронология, — язвил Сандрик. — Я на ней в гимназии не одну двойку заработал.
— Почитай-ка Ключевского! Все дело в том, как писать. Вот тебе Ленский расстрел двенадцатого года. Знаешь ли ты, что из убитых и раненных первым залпом рабочих двадцать человек сидели на штабелях дров и на изгороди, а четырнадцать закуривали? Крошечная деталь, но о мирном характере демонстрации скажет больше, чем длиннейшие пояснения. Или знаменитые военно-полевые суды. Слыхал ли ты, чем Николай Второй обосновывал их введение? Человеколюбием! Вот тебе выписка из доклада военного министра Редигера: чтобы осужденные не ждали расстрела долее сорока восьми часов… «Такое быстрое наказание, — изволил указать царь, — будет вместе с тем иметь и более устрашающее действие». Как тебе нравится это счастливое совпадение царского «милосердия» с замыслами об устрашении народа?