Когда Лохматов после заседания комитета вышел на улицу, возбуждение с него спало. Он шлепал в темноте по лужам и у тусклого фонаря неожиданно столкнулся нос к носу с белым офицером. Тот глянул на него сердито одним глазом, — на другом чернел пластырь. Николай вздрогнул.
Повторная встреча с тем же самым офицером, конечно, не означала ничего. Но пока Николай шагал домой через весь город, в сердце ему, словно вместе с сыростью, заползал холодок. Против воли шевелилась мысль: а что, если завтра они попадут в засаду? За голову предревкома не простит ли контрразведка Шульману отданных большевикам «под угрозой насилия» денег?
Придя к себе, Лохматов зажег маленькую керосиновую лампу. В почти пустой комнате с почерневшими деревянными стенами было мрачно. Потолок протекал, пахло сыростью. Окно упиралось в дощатый забор, к которому жался, дрожа под непогодой, чахлый городской тополек.
Николай снял мокрые сапоги, открыл стоявшую на столе кастрюльку и съел несколько холодных вареных картофелин; закурил, разделся и лег в постель. Взял книгу, но не читалось, в голове был завтрашний день.
Докурив, он закрыл книгу и лежал, ленясь приподняться, чтобы дунуть на огонь лампы. Мысли перебегали с одного на другое.
У Лены, дочери врача, большая черная коса. Ее нежно-розовые щеки почти не поддаются загару, но Коля почему-то про себя называет ее «гречанкой». Она приходит в полусапожках: на базаре, где они встречаются, грязь и лужи даже в жару, бог знает откуда. Странную смесь строгости и послушания ловит он в ее взгляде, когда на них двоих никто не смотрит. Ему кажется, что глаза ее говорят больше, чем слова.
Отчего ему так не везет в личной жизни? Вот, может быть, та, которую он мог бы полюбить. На всю жизнь. Коля болезненно хмурится каждый раз, когда Лена своими руками для виду перебирает в его мешке отвратительное грязное барахло…
Колины глаза смежила усталость, и ему привиделось, будто офицер с черным пластырем на глазу хватает за руку Лену и тащит ее под грохочущий по рельсам поезд… Николай в испуге проснулся. В наружную дверь стучали.
На мгновение Коля замер. Стук повторился настойчивей, громче. Лохматова словно кто подхлестнул. Он вскочил с кровати, с силой дунул на лампу, — она вспыхнула желтым языком пламени и потухла; схватил со спинки стула брюки, не сумел попасть в них ногой и едва не растянулся на полу.
Опять застучали. Колю обуял страх. В темноте он натягивал на правую ногу левый сапог… На его счастье, хозяйка все еще не просыпалась. Обувшись, Николай на цыпочках пробрался к балконной двери, выскочил в сад и перелез через забор.
Лишь пробежав два квартала, Николай остановился перевести дух. Возможно, в самом деле пришли за ним. Но что за неожиданный припадок страха? Никогда с ним этого не случалось.
Пустынными переулками Лохматов пересек город, обошел кладбище и присел на камень у опушки леса. Дождь перестал, лишь деревья шептались, роняя капли. Закурить бы… Впопыхах забыл на столе кисет с махоркой.
Обыски производились обычно в один и тот же час, предупредить других он не успел бы. Оставалось ждать утра. Чтобы не зябнуть, Лохматов ходил вдоль опушки. Проклятое подполье! В самых жестоких переделках на войне он так не пугался. При первой возможности попросится обратно в строй. Вот чем фронт решительно лучше подполья: нянчиться с собственной персоной там некогда.
Все-таки стыдно за сегодняшнее. А как ему нужен близкий человек! Который бы все-все понял и ни за какую из слабостей не осудил бы…
Утром Николай встретил Вовка. К рассказу о ночном происшествии тот отнесся спокойно. Приди они за Лохматовым — оцепили бы дом, убежать не дали бы.
Дверь отпер сам хозяин, шепотом приветствуя гостей:
— Здравствуйте, т о в а р и щ и!..
В кабинете Шульман сразу вынул из стола две аккуратно заклеенные пачки ассигнаций. Расписки не надо… Напоминать о соблюдении секрета не пришлось, сам купец просил об этом.
«Измотался я!» — думал Николай, возвращаясь домой. Он уже не казнил себя больше за ночной испуг.
Хозяйку квартиры он застал в хорошем настроении. Ночью знакомая бабушка привезла ей из деревни полведра молока и чего-то еще из снеди.
Выспаться Коле было некогда, в полдень его ждала условленная встреча на базаре. Знакомую фигуру девушки с черной косой, в соломенной шляпе Николай заметил в толпе издали. Они как бы случайно приблизились друг к другу. Лохматов шепнул:
— Вы можете сейчас выйти за кладбище, на тропинку в лесу?
У Лены дрогнули ресницы. Она чуть заметно кивнула.
Ясным осенним днем в молодом лесу, терявшем листья, было светло, как в поле. Под ногами шелестело, сквозь тонкие побеги деревьев прозрачно голубело небо и белели кучевые облака. В вышине, медленно кружа, курлыкали журавли. Николай и девушка присели на краю оврага, скрытые от чужих глаз. Председатель ревкома сказал, что ему нужно поговорить с ней на личные темы. Они скоро, вероятно, расстанутся. Он не здешний, к тому же намерен проситься в армию, на фронт.
Дальше он, ни с того ни с сего, откровенно рассказал ей, какого набрался этой ночью страху. Стыдно рассказать кому-то из мужчин, а с ней отчего-то захотелось поделиться.
— Вы сильно осуждаете меня за трусость? Скажите только правду.
— Какая же трусость? — возразила девушка. — На всякий случай вам надо было скрыться. Вполне могли прийти за вами. А что вы испугались… Знаете, я читала недавно про одного генерала; он признавался, что в самые опасные минуты боя трусил и тогда говорил себе: «А, жалкий трус, дрожишь за свою шкуру, вот я пошлю тебя в самое пекло!» Что-то в этом роде. И шел в атаку впереди всех.
— Вот вы как думаете!.. А вам не странно, что я исповедуюсь перед вами?
Помолчав, она ответила:
— Человеку нельзя долго оставаться одному.
— Вы даже не знаете, как это верно! — взволновался Коля. — Я должен вам сказать еще одно. Не удивляйтесь, Лена… Я полюбил вас!
Уманская, сидевшая на опавших листьях у края балки, поднялась с выражением испуга и глубочайшего изумления на лице. Краска сбежала с ее щек. Она растерянно пробормотала:
— Я замужем!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Проснувшись у Бергов рано утром, Лохматов не стал их будить, тихонько оделся и ушел.
Глава восьмая
1
Декабрь перевалил за половину, а внутрипартийная дискуссия все еще продолжалась.
В «Правде» появилась статья Ярославского о контрреволюционной интеллигентской группке «Рабочая правда». Газеты еще в марте писали о ее «воззвании» и «платформе», но имена авторов этих подпольных документов тогда известны не были. Трудно было предположить, что кто-то из принадлежащих к Коммунистической партии лиц способен объявить Советское государство представителем «интересов капитала», звать рабочих советских предприятий к забастовкам. И вдруг выяснилось, что эти, по сути меньшевистские, документы изготовлены были и распространялись несколькими членами РКП(б). Приглашенные в ЦКК, они стали отпираться, потом сознались. ЦКК исключила их из партии. Некоторые из них были арестованы за контрреволюционную деятельность.
Разоблачение этой группки еще раз напоминало, что в обстановке нэпа чуждые буржуазные и мелкобуржуазные влияния, находя благоприятную почву в неустойчивых непролетарских элементах, могут проникать и проникают в ряды правящей Коммунистической партии. Естественно, что это обнадеживало ее врагов.
Заграничная белоэмигрантская пресса всех оттенков, от меньшевистской до черносотенной, пристально следя за ходом внутрипартийной дискуссии, предрекала («чего хочешь, того и просишь»!) близкий раскол РКП(б) и советской власти. Белых писак одушевляло расшатывание оппозицией партийной дисциплины, они хвалили ее за нападки на партаппарат и на старую большевистскую гвардию, подзуживали к более решительным действиям против ЦК.