— А откуда же фашизм берется?
— Поди ему докажи. Наконец расспорились о роли насилия в революции. Он изворачивается: «Мы лишь против наступательного насилия; коли буржуазия нападет, мы будем обороняться». Но, черт возьми, говорю, она любит нападать! У нас Керенский в июле первый напал, расстрелял рабочих, Корнилов в августе наступал на Петроград, в октябре тот же Керенский опять напал первый, разгромил редакцию «Правды»… Ты знаешь, что глава «Австро-марксизм и насилие» у меня уже написана, так что я его бил и австрийскими фактами. Не было случая, чтобы австро-марксисты стреляли в буржуазию, а в рабочих стреляли и в апреле, и в июне девятнадцатого. Значит, насилие признают, только против кого?.. Ежели, говорю, где-нибудь явится возможность прийти к власти мирным путем, так разве коммунисты откажутся? Ленин в семнадцатом дважды указывал на такую возможность, да буржуазия и соглашатели буквально заставили рабочих взяться за оружие, вытурить Временное правительство из Зимнего дворца. Еще Энгельс, говорю, допускал, что в Англии буржуазия может мирно сдаться после победы социалистической революции на континенте Европы. «Ага, вы с этим согласны?» — пытался он съехидничать, думая, что меня подловил. Нисколько не знают они нашей идеологии! Зато я теперь ихнюю изучил! — Костя рассмеялся, довольный Собой. — Я ему выкладываю: вот что заявлял ваш Бауэр на таком-то партейтаге! А он только глазами хлопает: «Разве?..» Где же ему было меня переспорить!..
Глава вторая
1
После того, как Марфино нарушило прежние Костины отношения с Олей на целый год, Пересветовы еще больше года прожили в разлуке: Костин отъезд в Ленинград, потом в Берлин. Не разлучайся они, давно бы уже, наверное, все у них было по-прежнему. Это понимал и сам Костя, особенно с тех пор, как он лишь по счастливой случайности не утерял навсегда Олю в железнодорожном крушении. Мысль, что стоило какой-то там трубе отопления взять вершком выше и он остался бы о д и н на свете, приводила его в содрогание.
«А все-таки, — думал он, — эти годы в Москве потребовали от меня столько сил и нервов, нахлынула такая уйма впечатлений, что было бы чудом, если б я ни на чем не споткнулся. Я словно взбирался на какую-то кручу. Ни в работе, ни в учебе, ни в политике не споткнулся, — так ведь им я отдавал все свое внимание, время. А вот о семье почти совсем не думал. На это меня не хватило. Тут-то и занесло меня в сторону, как сани в сугроб».
Это были издержки его роста, он должен выйти из испытания сильней, чем был.
Жизнь брала свое. Костя оттаивал от тяжестей, душа сбрасывала их, точно ледяную кору. Все, что долго лежало под спудом, поднималось. Так из устоявшейся воды всплывают набухшие, унесенные половодьем тяжелые бревна.
Закрывая глаза, он видел Ольгу как живую. Особенно вспоминался отчего-то один вечер в Еланске. Он вернулся из редакции очень поздно. Оля не ложилась спать, ждала его; впустила по тройному стуку и, не дождавшись, пока он сбросит холодное пальто, согревала его поцелуями, а он торопился рассказать ей что-то из минувшего дня, интересное для обоих. Она была в домашнем ситцевом платье с короткими рукавами. Еще вспоминалась Олина поездка с ним в лес на охоту. В жаркий полдень они сели отдохнуть в тени; Оля уснула, положив голову ему на колени, а он осторожно отгонял от нее комаров веткой и думал, как он счастлив сейчас…
Теперь он и о детях, наконец, мог думать без горечи, с одним желанием их увидеть. Они с Ольгой обязательно должны их взять в Москву и опять зажить полной семейной жизнью. Авось удастся и Людмилу уговорить перебраться к ним в Москву.
Писал ли он обо всем этом из Берлина Ольге начистоту? Пока еще нет. Сказать ей все, что наболело и переболело, он должен не на бумаге. Письма его давно потеплели, Оля хорошо чувствовала это. Не сговариваясь, оба копили свою новую радость, счастье полного примирения до их встречи.
Что́ слова!.. Разве в словах дело, если понимаешь друг друга?
2
Третий месяц друзья жили за границей. Их стал забирать «хеймвей» — тоска по родине. Они часами толковали про Москву. Сандрик то и знай начинал что-нибудь вспоминать:
— Это было во время оно, в мезозойскую эру, еще когда мы жили в Страстном монастыре…
Набрасывались на свежие номера московских газет. В южноуральских степях начата подготовка к строительству металлургического комбината на горе Магнитной. Шутка ли — новый промышленный гигант, каких еще не видывала Россия! На Днепре готовится строительство гидроэлектростанции, которая даст электроэнергии больше, чем вырабатывалось во всей стране в царское время. «Красный путиловец» собирается выпустить первую партию советских тракторов. В Москве из автомобильных мастерских «АМО» создается первый в России автомобильный завод… Такие вести приводили их в возбуждение. Родина делала уверенные шаги по пути социалистической индустриализации.
Прочтя в «Правде», что оппозиционный блок нарушил обещание, данное 16 октября, и возобновляет борьбу, они послали по статье против оппозиции в «Ленинградскую правду».
Сандрик взял в библиотеке торгпредства томик Тютчева и декламировал Косте:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые —
Его призвали Всеблагие,
Как собеседника на пир;
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил.
— Костька, ведь это про нас с тобой! — говорил он. — Подумаешь, какой-то Цицерон! Что он там мог созерцать? Падение Римской империи… Ну и что? Мы, по крайней мере, созерцаем вселенную в период относительной стабилизации капитализма и в предвкушении грядущих пролетарских революций во всем мире. Притом будучи вознесены, волею случая на основе исторической закономерности, по Карлу Марксу, под самую вершину первого в мире социалистического государства. Здорово сказано, а?
В томике Тютчева Костю пленили стихи о природе, остро напомнив ему родину. Он выучил наизусть «Как весел грохот летних бурь», «Ночное небо так угрюмо», «Обвеян вещею дремотой», «Гроза прошла». До сих пор он в Берлине заучивал наизусть лишь немецкие стихи Гейне из его «Ди политише гедихте».
— Слушай, Сандрик, — требовал он и, читая вслух тютчевское «Весь день она лежала в забытьи», говорил: — Прозой пересказать — и то вышибет слезы. Женщина умирает, а в саду, за окном, шумит теплый летний дождь. Она долго-долго прислушивается и тихо говорит: «Как все это я любила!» А дождь-то, теплый дождь, он все шумит!..
В «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха он показывал Флёнушкину одну страницу:
— Прочти. Ты угадаешь, о ком я подумал.
Плутарх повествует, как Александр Македонский взял в плен десять индийских мудрецов-гимнософистов и стал задавать одному за другим мудреные вопросы.
«Обратившись к шестому, Александр спросил его, как должен человек себя вести, чтобы его любили больше всех, и тот ответил, что наибольшей любви достоин такой человек, который, будучи самым могущественным, не внушает страха».
— Конечно, ты подумал про Ленина, — отвечал Флёнушкин. — Но буржуазия дрожала от его имени.
— Это естественно, Ленин возглавлял диктатуру пролетариата. Речь идет о нем как о человеке.
3
Четыре года в Москве резкой чертой отделялись от предыдущей Костиной жизни. Он оставался тем же Костей, те же огни впереди вели его за собой, но с того дня, как он садился в вагон в Еланске, захватив в дорогу недочитанный роман Бальзака, он узнал и увидел столько нового, что, казалось, вырос на целую голову.
Пересветов сознавал, что исключительный интерес к теоретическим занятиям грозит превратить его в однобокого «тео́рика», по выражению Лучкова, и, следовательно, переходит в недостаток. Он только поделать ничего с собой не мог. В то же время считал, что слишком многие практические работники партии впадают в противоположную крайность. «Кто бы сейчас вместо меня уселся за разоблачение австро-марксистских теорий? — рассуждал он. — А ведь дело это очень важное. Пусть я «книжная крыса», но когда надо было пойти на колчаковский фронт, я бросил все и пошел. Так и всегда сделаю, когда понадобится. А профессию добровольно менять не буду», — заключал он, вспоминая предложение Сталина о Ленинграде.