«Даже не спросил, как мне удалось убить», — подумал Костя. Видя, что Мечик расстроен неудачей, он решил помолчать о своих приключениях.
Они свернули с просека и опять разошлись. Вскоре Мечислав выстрелил и стал кричать. Костя нашел его на широкой поляне в глубине оврага, по склонам которого еще лежал снег.
— Не видал?.. Сюда снизился!
Невдалеке от Кости под деревьями что-то хрустнуло. Обернувшись, он, однако, ничего не заметил.
— Везет как утопленнику! — жаловался Мечислав. — И все этот инспектор проклятый!.. Надо мной на сосну сел, промахнуться не мог, бил в самое пузо.
— Кому? Инспектору? — захохотал Костя.
— Брось ты издеваться! — вспылил было Мечислав, но сам рассмеялся. — И черт его знает, улетел! Второй раз не успел выстрелить… Надо здесь все обшарить.
Они обошли поляну. «Дай пойду посмотрю еще раз, что это там могло хрустнуть?» — вспомнил Костя и вернулся на свой след. Через две минуты он окликнул приятеля.
— Что там?
— Иди сюда!
— Перо, что ли, нашел?..
Костя допустил Мечислава к себе вплотную, посторонился и показал ему черневшего в снегу глухаря.
Мечислав затискал Костю в объятьях. Глухарь свалился с дерева, на которое успел сесть, смертельно раненный. Звук его падения в снег долетел до Костиных ушей по чистой случайности, — иначе бы они глухаря не нашли.
Об инспекторе Мечислав по дороге домой вспоминал почти как о родном брате, не сомневаясь, что ему удастся избежать неприятности.
4
Разгоревшееся весеннее солнце распарило, но не успело высушить землю. Глухари и ружья оттягивали плечи. Шли медленно.
Мечислав заставлял Костю изображать, как глухари произносили «эфсснаруфсска». Он соглашался, что при известной доле фантазии «голос» глухаря можно принять за человеческий. Обычное короткое глухариное «хрюканье» он слышал не раз, и оно казалось ему похожим на барсучье.
— Вот тебе повезло! — говорил он с искренней завистью. — Второй раз в жизни глухаря убиваешь, а услыхал такую лесную симфонию.
— Если бы я пожадничал, — объяснял Костя, — я бы этого спугнул и стал бы подходить к его соседу. Но я решил его переупрямить. Меня разбирало любопытство — что дальше будет?
Заговорили о другом. Мечик не жалел, что остался в Советском Союзе.
— Отцу казалось — советская власть ненадолго, а я так не считал. Как ни роптал на вас временами народ, большевики все-таки ему свои ребята. Вот и Кронштадт был, а смотри, как Ленин вышел из положения! Пятый год мужик спокойно вносит налоги… Главная у нас беда — всяк тащит себе что плохо лежит. Кажется, чего еще надо пензенским мужикам? В бревнах для построек власть им не отказывает, подай заявление и жди, получишь. Так нет же! Едут ночами и валят деревья какие попало. А скажи слово лесник — убить грозятся. В царские времена небось урядника боялись, а теперь — «власть на местах»… Попробовал я бороться с порубками, сам знаешь, что вышло, за решетку сел.
— Так ведь ты же, милый мой, кого-то по физиономии съездил!
— Ну съездил. Порубщика съездил, за своего лесника вступился: ему мужики по шеям съездили.
— Ты был при исполнении служебных обязанностей, как же можно было драться?
— Погорячился… — бурчал Мечислав. — Одного качества у вас, большевиков, не отнимешь, это упорства. Вам хоть кол на голове теши, вы всё свое! Может, и переделаете людей на коммунистический лад…
Лет чрез пятьсот дороги, верно,
У нас изменятся безмерно! —
засмеялся он, нарочно ступая сапогом в самую грязь. — Забирала меня в каталажку советская власть, а я не на нее в обиде, а на дураков. Ведь, кажется, как хорошо работаешь, честно, от души, — так нет же! Непременно найдется идиот, который так и тычет, так и тычет тебе палки в колеса. Кабы поменьше дураков да сволочей… Костя рассмеялся:
— Ишь, какой хитрый! На то и за коммунизм боремся, чтобы их не было.
Еще в Москве Костя решил, что Мечислав будет единственным из его друзей, который узнает от него о Лене Уманской. Она, кстати сказать, просила его как-то, чтобы из «красных профессоров» никто, даже брат ее, Элькан, не знал об их дружбе.
Косте хотелось поглядеться, как в зеркало, в Мечика, чтобы лучше разобраться в самом себе. Мечислав страшно удивился: как это мог Костя — не полюбить, а только помыслить о том, что может полюбить кого-то, кроме Оли?
— Да ты сумасшедший! Выкинь ты эту дурь из башки! И она, эта Лена, конечно, тебя не любит, — утверждал он. — Женщина, видать, тщеславная, ты на виду, твое внимание ей польстило. Я не оспариваю, ты ей нравишься, это само собой, но разве любовь такая бывает?.. А зачем это приспичило тебе откровенничать с Олей, что другая понравилась? Вот чудак! Коли уж заварилась каша, так расхлебывай один, зачем еще Олю мучить?..
О своих сердечных делах Мечик не мог сообщить ничего нового. Соня ему пишет, но по-прежнему лишь дружески.
— Ты говоришь, у тебя тупик. Какой у тебя тупик? Вот у меня тупик действительно безысходный! Другой на моем месте давно бы запил…
Про письмо Гени Ступишина о возвращении его старшего брата, Юрия, Костя Мечиславу говорить не стал.
5
В Москву Костя ехал под впечатлением глухариных «разговоров». Отчего там, в лесу, присев на пень, он неожиданно испытал такое освежающее чувство? Был ли это плод отвлечения от городской суетни, отдыха от личных тяжестей минувшей зимы — и только? Или чувство связи с жизнью природы? Или мысль о старинных поверьях пробудила в нем другую — о собственном месте и назначении в нескончаемой цепи поколений людей?..
Что бы то ни было, он чувствовал, как возвращается к нему утраченная за зиму внутренняя устойчивость и равновесие. Казалось, домой он едет другим человеком.
В Москве, придя к Уманской, Пересветов ее не застал. Соседи по квартире сказали, что Елена Владимировна получила какое-то неприятное известие от отца и срочно выехала к нему в Стрелецк, взяв на службе отпуск по семейным обстоятельствам.
Через несколько дней от Елены пришло письмо. Какие-то беспринципные склочники из местных врачей травят ее отца, изображая в неблагоприятном для него свете одну давнишнюю историю, которую она уже рассказывала Косте. Лена помнит ее, хотя летом 1909 года ей не было еще одиннадцати лет; чего она тогда не понимала, отец ей потом объяснил. Она в Стрелецке надеется отстоять доброе имя отца, при поддержке местных партийных организаций.
Вот эта история.
…Главный врач губернской земской больницы Владимир Самойлович Уманский только что отужинал с семьей и рассчитывал посибаритствовать на диване с томиком Чехова, как вдруг через открытое окно донеслись слишком знакомые звуки, чтобы в них ошибиться. В больнице хлопнула входная дверь, и по дощатому тротуару к флигелю засеменили сапоги. С досадой выглянув в окно, Уманский разглядел в полумраке седую бороду швейцара.
— Ты за кем, Никанор? — крикнул он в надежде, что бегут не за ним, а за главным хирургом.
— За вами, батюшка Владимир Самойлыч! — обрадованно отвечал старик. «Дурак, нашел чему радоваться!» — подумал Уманский. — И за Андрей Гаврилычем тож! Обоих вас требовают. Не прогневайтесь, ливрею надеть не дали, чуть не взашей меня, проклятые жандары!
— Кто требует, не пойму?
— Я ж вам баю, жандары приехали, на трех колясках.
— Какие жандармы?..
На улице, перед больничным крыльцом с белыми колоннами, стояли в это время пустые извозчичьи пролетки. Жандармы пронесли в вестибюль на руках девушку в беспамятстве. Дежурил в больнице студент-практикант; при первом взгляде на пациентку он понял, что нужна немедленная операция: девушка истекала кровью, у нее оторвана была кисть правой руки и разбита грудь. Практикант тотчас послал за главным врачом и главным хирургом.
Через десять минут оба врача, в белых халатах, находились в операционной. Жандармский подполковник требовал скорее привести раненую в чувство, желая допросить. Было ясно, что девушка из революционеров, для которых в те глухие времена правительство не скупилось на «столыпинские галстуки».