4
На следующий день Уманская и Пересветов сидели поодаль друг от друга на плетеном диванчике в колеблющейся пестрой тени деревьев. Они встретились в аллее случайно.
— Я не поклонник такой манеры художественного письма, — говорил Костя, поглядывая на книгу о похождениях Хулио Хуренито, зажатую в ее руке. — Говорят, в «Прожекторе» кто-то назвал Эренбурга «вридом» Анатоля Франса, чуть ли не Вольтера. Хм! Во времена Вольтера не существовало нынешних политических партий. А в наши дни — писатель в позе мыслителя-одиночки?.. — Пересветов иронически скривил губы. — Конечно, сейчас Эренбург идет к нам…
— А я таких писателей люблю! — с живостью возразила Уманская. — Они заставляют мыслить, если даже в чем-то с ними не согласишься.
— Что ж, литература эта мировоззренческая, не литературные семечки вроде «Тарзана» или романов Уэдсли и Кервуда, которых у нас взялись переводить и издавать тоннами. Да ведь идея в романе сильна, когда забирает читателя через глубину чувства, а такие писатели — мало того что не большевики, они еще и рационалисты по складу дарований. В результате книги их работают вполсилы. В них много умственной акробатики, рафинированной пищи для литературных гурманов… Новое в советской жизни для них за семью печатями, они лишь разоблачают капитализм или его отрыжки у нас, при нэпе.
— Вы рассуждаете утилитарно! С пропагандистской точки зрения я готова с вами согласиться, для массы действительно нужна другая литература, воздействующая прежде всего на чувства. А для нас с вами?
— Тут я себя от массы не отделяю, — возразил Константин. — Роман должен меня потрясти, обогатить жизненным опытом, в нем я ищу реальных картин жизни, а не рассуждений «по поводу».
— Вы лишаете романиста права размышлять над жизнью?
— Пускай размышляет, когда пишет, а я прочту — так уж как-нибудь сам поразмышляю.
— Своеобразное у вас понимание задач художественной литературы! — насмешливо заметила Уманская. — Я бы даже сказала, несколько архаическое.
— Почему? По-моему, самое обыкновенное, — возразил Пересветов, задетый ее тоном. — Роман — не лирическое стихотворение, где поэту «якать» сам бог велел. Меня интересует не романист, не его упражнения в красноречии. Пиши, пожалуйста, памфлет, но не выдавай за роман. Есть же какие-то законы жанра. Если мне вместо живых персонажей подсовывают всюду самих себя, на каждой странице пичкают меня остротой, нравоучением или публицистическим выкрутасом, пусть даже тридцать раз умным и правильным, — я начинаю подозревать, что автор принимает меня за невежду, не читающего газет… Кстати, газеты у нас совсем не те, что были, скажем, при Чернышевском, которому поневоле приходилось браться за роман как за единственную отдушину для передовых идей в легальной печати… Словом, я раздражаюсь, сержусь либо зеваю со скуки. Простите за длинную филиппику, — усмехнулся он, — сам не ожидал, что так распалюсь.
— Ну, если вам «Хулио Хуренито» скучен!..
— Я, конечно, сейчас утрирую, но… «Хуренито» я читал с интересом, многому посмеялся, а еще вряд ли раскрою. Вот «Войну и мир» пять раз прочел и прочту в шестой. Да я вашего вкуса опорочить вовсе не хочу, разным читателям нравятся разные писатели. Вот «Чапаева» — знаете роман, недавно вышел? — я перечитаю охотно…
— Перечитаете за тему, а не за литературные достоинства.
— Литературные достоинства не сами по себе существуют… Или вот Серафимовича «Железный поток».
— Нет, ваш литературный вкус я могу объяснить только вашей профессией: вам публицистика надоела в газете.
— Почему? Я свою профессию люблю. Я не люблю суррогатов. Публицистика так публицистика, роман так роман. Да вы не подумайте, — добавил он, — что я так уж начисто против «рассуждений» в романах. Ведь вот и в жизни мы с вами рассуждаем. Все дело в мере. Можно целый роман написать об идейной жизни, где люди будут рассуждать, но это должна быть их жизнь. Понимаете, жизнь! А не рассуждения автора, по его произволу вложенные в их уста.
— Скажите, а какой из наших нынешних литературных группировок вы отдали бы предпочтение?
Костя пожал плечами:
— Я не настолько в них разбираюсь.
— Мне казалось, кто-кто, а уж вы должны бы стоять за мировоззренческую литературу, как вы ее назвали.
— Я назвал ее мировоззренческой в том смысле, что она мечется в поисках мировоззрения. У западноевропейских интеллигентов ее скоропалительные обобщения нарасхват, а у меня мировоззрение устоялось, мне готовых выводов подсовывать не нужно. Эти писатели приводят к нам за собой какие-то слои интеллигенции, за что им и низкий поклон, но нам самим «властители дум» нужны не такие…
5
— Скажите, — спросила Уманская, — в редакции «Правды» вы в каком отделе газеты работаете?
— У меня отдел «белой» прессы. Летом приходилось еще править, а иногда и писать передовицы.
Уманская покачала головой:
— Смотрите, как ЦК смело выдвигает молодежь!
Узнав, что у Кости двое детей, она казалась удивленной.
— Впрочем, я должна была знать об этом из вашей институтской анкеты. Забыла, значит.
Сама она замужем была недолго и от мужа «скрылась».
— То есть как скрылись?
— Уехала и не сказала куда.
— И замуж больше не выходили?
— Нет. Могла бы выйти за одного человека… но он даже не узнал от меня об этом. А я так даже не знала ни его имени, ни фамилии. Это было в деникинском подполье, в моем родном городе, Стрелецке. Зачем-то я сказала ему, что замужем, хотя давно уже ушла от мужа… Я была сильно травмирована неудачным замужеством. Ну, не стоит возвращаться к этой истории.
Они поднялись со скамьи и медленно пошли вдоль пруда.
— Как ваша жена успевает воспитывать детей, если работает в райкоме партии? — спросила Уманская.
Константин объяснил, что дети пока у бабушки.
— А, это другое дело. А то ведь дети мешают. У коммунистки должно быть что-то одно: либо семья, либо работа. Я лично выбираю работу.
— Хорошо, что не все коммунистки так рассуждают, — улыбнулся Костя, — а то пришлось бы нам жениться на беспартийных.
— Потребность в любви не обязательно связывать с детьми, с семьей, — возразила она, отламывая по дороге с куста ветку. — Как раз семья, если хотите, мешает свободе чувства. Я не устанавливаю общего правила, каждый живет по-своему. — Уманская отчего-то покраснела и нахмурилась. — Я не собираюсь подкапываться под семейные устои, — сухо закончила она, бросая сломанную веточку.
— Я понимаю, — отвечал Костя. — Но мы с Олей — дело особое. Вряд ли еще другая такая пара найдется.
— В каком отношении?
— Сочетание характеров и вообще…
Уманская испытующе на него посмотрела.
— И все-таки я думаю, — сказала она, сламывая новую ветку, — если бы все коммунистки по-настоящему ставили на первый план партийную работу, они бы высказались за мою теорию.
— Теорию любви бессемейных одиночек?
Уманская пожала плечами:
— Зовите как хотите. Время переходное, чем-то надо поступаться. Народив детей, слишком многие из нас фактически перестают быть партийками.
По словам Уманской, в гимназии, перед революцией, она пристрастилась к стихам и сама писала и заучивала наизусть. У них был негласный литературный кружок, общий с гимназистами. Устраивался, например, суд над Гамлетом, с обвиняемым, свидетелями, прокурором, защитником. Политики они сторонились, хотя и «чувствовали», по выражению Уманской, приближение революции. Нравились им стихи Брюсова о «грядущих гуннах». Высшим званием считалось «интеллигент», с «неинтеллигентными» юношами и девушками не знались. Часто ночами, до утра, бродили по городу, декламировали друг другу стихи, спорили. Один из кружковцев на личной почве вызвал другого на американскую дуэль, и в результате, по жребию, застрелился на скамье городского сада, с розой в петлице и томиком Блока в руке, одетый во фрак, взятый напрокат в местном театре.
— Какая чепуха! — возмутился Пересветов. — Ну и дураки же были, простите, ваши кружковцы! Нет, мы росли не так…