— Извините, товарищ депутат.
— Предъявите ваш документ, — потребовал Даргиничев.
Вместе с лейтенантовой красной книжечкой забрал он также и Володины бумаги. Лейтенант все держал руку у козырька.
— Нате возьмите, — сказал Степа. — Занимайтесь своим делом. Можете идти.
— Слушаюсь, товарищ депутат, — сказал лейтенант.
Опять отирал Даргиничев пот с лица.
— Вот так с ними надо, — сказал Володе, — с этими блюстителями порядка. Им только чуть-чуть поддайся — они тебя разделают под орех.
Володя счастливо сиял. Хорошо шоферу с таким хозяином. Ехали они, ехали, и толпа не кончалась, не убывала, розовые шарики летали в воздухе. Володя спрашивал у прохожих, где улица Стрепетова, но никто не знал этой улицы.
3
...Всю зиму Даргиничев собирался письмо написать Нине Игнатьевне Нестеренко. Но что писать? Для чего? Беспокоился Степа, и поделиться не с кем. К Макару Тимофеевичу Гатову ездил в Островенское, но тот весь в мережах своих погряз, деревенским стал дедушкой. Не советчик. О дочке думал Степан Гаврилович. Если она рождения сорок третьего года, то что же выходит? Степан откладывал на пальцах месяцы с апрельской той ночи... Однажды он видел во сне, что летит в Копенгаген. Так и сказали по радио: «Следующая остановка — Копенгаген». И девушка-стюардесса при всем народе села к нему на колени, спросила: «Папа, тебе что принести, нарзану или боржому?»
Рассказать этот несусветный сон за семейным столом Степа не мог. И бумажник, в котором хранилась Нинина телеграмма, всегда носил при себе: мало ли что взбредет хозяйке на ум? Секрет появился в Степиной жизни. Он думал о стюардессах. Только этого не хватало. Видел их, летал в Кисловодск. Проплывали они, как тучки в иллюминаторе. Жизнь их казалась далекой и непонятной, как город Копенгаген. И вот ведь, поди ж ты... Вдруг рядом летели с дочкой родимой? И обед она подавала... «От же, ей-богу, черт знает что...»
Степа успокаивал себя тем, что Нина могла мужа себе подхватить с ходу, в сорок втором году. Летная часть какая-нибудь стояла в Свердловске... Но это задевало, обижало его: «Не могла она так вот сразу, после меня. Не такой человек».
Во второй половине жизни круг Степиных интересов, забот и мыслей обозначился четко: сплавная контора, семья и ее непременное место в президиуме, в первом ряду. Даргиничев принял как должное знаки почести, славу, в компании он любил теперь поговорить в международном масштабе, имел свою точку зрения на Китай, на войну во Вьетнаме и ближневосточный конфликт. Отношения его с миром были просты и прямы, без задних мыслей и колебаний.
Всю зиму Степа не мог решиться сесть за письмо на улицу Стрепетова. Хотелось ему иногда вырвать листок с этим адресом, кинуть в Нергу или Сяргу. И — вон из сердца. Было — быльем поросло. Когда его известили, что Первого мая обком поручает ему быть знаменосцем на демонстрации, он вдруг собрался и написал: «Уважаемая Нина Игнатьевна! Спасибо за вашу поздравительную телеграмму. Сразу не мог вас поблагодарить, не знал адреса. Адрес мне сообщила Полина Васильевна Бойцова. Оказывается, вы бывали в наших краях. Не забываете, значит. Спасибо за память. Хотелось бы повидать вас, какая вы стали. Я хорошо помню, какая вы были в сорок первом году. Прошла целая вечность. Первого мая я буду в городе, обком партии доверил мне нести знамя области на демонстрации. Если у вас найдется время и желание, можно бы встретиться, где вы назначите. Отпишите мне на сплавную контору. С уважением к вам Степан Даргиничев».
Вскоре пришел ответ от Нины Игнатьевны...
«Слишком разно сложились наши жизни, — писала она, — и может быть, лучше нам не встречаться. Пусть все останется в памяти так, как было. В жизни ничто не происходит просто так. Все имеет свои корни, потом из них вырастают ветви. Мы не можем предвидеть последствий наших юношеских поступков, но в зрелом возрасте нам никуда от них не уйти.
В войну мне казалось, — писала Нина Игнатьевна, — что нужно отречься от жизни и только драться, жить только ненавистью и боем. Вначале вы представлялись мне врагом — человек, не участвующий в схватке с оружием в руках. И только живя рядом с вами, я поняла, что древо жизни не может быть срублено даже в годину смертельного боя. И нельзя выиграть никакую войну, если отречься от дела жизни. И ненужной станет победа, если люди разучатся любить.
Извините меня за эту доморощенную философию. Тут сказывается влияние моей дочки — она любит пофилософствовать. Наши дети совсем не такие, какими были мы.
Смотрите сами, Степан Гаврилович, — писала Нина Игнатьевна, — я вас приглашаю к себе. Хотя это может оказаться ненужным нам обоим. Мы слишком уже сложившиеся старые люди. Поздравляю вас с наступающим праздником и с заслуженной славой вашей. Не знаю, буду ли я в городе Первого мая. Если все-таки соберетесь меня навестить, предварительно позвоните...» Тут же написан был номер телефона Нины Игнатьевны Нестеренко.
Письмо пришло в апреле, когда ставили генеральную запонь. Директор жил в Сигожно трое суток. Георгий собрался ехать к нему, прихватил в кабинете почту. Домой завернул пообедать, кинул письма на стол. Все письма были по службе с комбинатскими штемпелями, а это сверху как раз оказалось. Алевтина Петревна взяла его в руки, поглядела на свет. Никогда она этим не занималась, а тут будто кто подшепнул. На кухню ушла, конверт разорвала, прочла и первым делом сожгла поганую эту бумажку.
Степан Гаврилович вернулся со сплава веселый, все ему удавалось в этом году, как по маслу прошло. Алевтина Петровна не вышла встречать его, брякала чем-то на кухне. Только Гошкины ребятишки полезли на руки к деду. Он целовал их, чмокал, подкидывал к потолку. Алевтина Петровна схватила ребят, увела на сыновнюю половину.
— Хотя бы детей не касался, — кричала она на мужа. — Знаменосец нашелся. Дак вот он зачем в город. Та цену себе набивает, выпендривается, а этот и слюни распустил...
Удивила Степана Гавриловича молодая ревность в его старухе. Тридцать лет прожили... «От же, ей-богу, дурья башка, было б с чего...»
Насупился Степа и рявкнул на жену:
— Не твоего ума дело. Пей чай... Чай пей, тебе сказано. И не суйся, чего не понимаешь.
Картошку он сам себе жарил. Кипятил электрический самовар.
4
По дороге в город Даргиничев завернул в рыбацкую бригаду. Ему принесли в машину лососку килограммов на восемь. С этой лосоской в руках он и вышел из машины на улице Стрепетова, у дома номер тринадцать. «От же, ей-богу, — подумал, — номер-то несчастливый...»
Земля разворочена вся была бульдозерами — хляби, болото. Нигде ни кусточка. Дощатые мостки настланы, оступишься — и пропал. Дома поставлены как попало, найди тут, который из них третий корпус. Серые, голые все. Сотни окон зияют, и будто за окнами нет ничего. Нежилая какая-то местность. «От же люди живут, — думал Степа, — я бы не смог».
Плутал он в каменном этом лесу. Ребятишки ему помогли. Обступили его, глядели завороженно на Степину грудь, на Золотую звездочку.
— Дяденька, вы не космонавт? — спрашивали ребятишки.
— Да нет, куда уж, — улыбался Степа, — по возрасту не подхожу, а то бы слетал. Слетал бы.
— А за что вам дали Золотую звезду?
— В лесу я живу, — рассказывал Степа. — Лес рублю. Дом вот этот хотя и каменный, а без леса не построишь. Ни полов, ни дверей в нем не будет. И бумагу, и тетрадки, на которых вы в школе пишете, тоже из леса делают. И самолета не построишь без древесины. И вино тоже из леса гонят. Вот к празднику батьки ваши покупают вино... А я лесишко добываю. Как волк в лесу живу. Как волк. Работа разная у людей, одни в космос летают, другие лес рубят, а награда одна. Одна награда, если честно работать.
Ребятишки искали нужный Степе подъезд. Лифт поднял его до самого верху. Все возбуждение этого утра — площадь, толпа, оркестры, все неясные Степины молодые мечтанья, — все поднялось вместе с ним. Сердце в нем поднялось, горло перехватило. «И куда понесло дурака, — думал Степа, — на что понадеялся?» Он остановился у квартиры номер триста пятьдесят два, взял под мышку обернутую бумагой и перевязанную бечевой лососку, нажал на звонок...