Определялись гранины, координаты книги: берег Ладоги, Свирь от устья и до истока и там — Онего, иная держава, туда я не очень-то заплывал, мне хватало и свирских притоков — Паши да Ояти, их меньших сестер — Капши, Кондеги, Сязьниги, Вонги, Рыбежки, Шоткусы. Я переминачивал имена этих рек в моей книге, чтоб сохранить за собою право на домысел. Сознаюсь, я не очень использовал это право...
Придумывал имена для героев, но герои всегда узнавали себя и не обижались на сочинителя за вольное обращение с материалом их жизни — в силу душевной своей простоты.
Из каждой поездки, похода, плавания я привозил сюжет для рассказа; сюжет начинался со встречи, и нужно было всего-то, чтоб мне понравился встреченный человек. Тут мне помогло, быть может, унаследованное от родителя свойство характера — быстро сходиться с людьми: лесниками-сплавщиками-рыбаками. И еще: не жалеть ног. Бывало, утром, чуть заря, выйдешь из Лодейного Поля, вечернюю зорю встретишь над Оятью, в поленовских местах, в деревне Имоченицы. Столько всего увидишь за долгий майский день, столько перечувствуешь, передумаешь, со встречными всласть наговоришься. И еще: завязавшиеся в этих походах знакомства не развязывались с годами, сюжеты обретали глубину времени, то есть жизнь тянула, раскручивала сюжеты человеческих судеб, я держался за ниточку — и писал эту книгу.
В сорок первом году, в декабре, директором Пашской сплавной конторы назначили Павла Нечесанова, до той поры крановщика на рейде, мой отец подписал приказ о назначении. С фронта в Пашу долетали не только самолеты, но и снаряды, рабочего ни одного, рейд с кранами брошен, и запонь вмерзла в лед вместе с приплавленным лесом — триста тысяч кубов... Нужно было этот лес удержать по весне, в ледоход, погрузить в баржи и отправить по Ладоге в Ленинград, так же остро нуждавшийся в топливе, как и в хлебе.
Под начало к молодому тогда директору сплавной конторы привезли из Ленинграда несколько сотен изможденных блокадным голодом девушек. Нужно было сначала их накормить, отогреть и тогда уже приспособить к тяжелому мужскому труду. Удержать лес вместе с запонью, не дать ему уплыть в Ладогу, кажется, непосильное дело даже для мужиков... Удержали. Отправили лес в Ленинград. Это маленькое — в масштабе всенародного подвига — сражение, выигранное на трудовом фронте, осталось незамеченным, как сотни других примеров мужества, самоотвержения, организаторского таланта советских людей на долгом пути к Победе.
Мне рассказал о нем сам Павел Александрович Нечесанов. После войны он еще тридцать лет директорствовал на Паше; каждая дорога, каждый новый дом, каждый электрический столб, каждая человеческая судьба в округе причастны личности и трудам этого незаурядного, талантливого человека без образования, в юности бурлачившего на Мариинской системе, в высшей степени наделенного даром организатора, хозяина жизни, ясным государственным умом и теплом человечности. Бывало, как весна — я еду на Пашу к Нечесанову. Энергия, исходившая от этого человека, помогла мне написать наиболее дорогую мне вещь — повесть «Запонь».
Я начал писать ее давным-давно. В книге поставлена точка. Но, ставя точку, я знаю: однажды сяду на ладожский пароход, в лодку, ступлю на лесную тропу, встречу знакомого человека, и что-то проснется во мне — чувство сыновнего долга перед этим краем. Отсюда я родом, здесь родилась эта книга. И будет длиться она, покуда видят глаза, носят ноги, работает память, не затворилась душа.
Запонь
Глава первая
1
На исходе шестого десятка, в близком к пенсии возрасте, у Степана Гавриловича Даргиничева появился интерес к некрологам. Он вчитывался в строчки: «На пятьдесят шестом году жизни...», «На пятьдесят восьмом году жизни...». «И я вот тоже однажды сунусь мордой в землю, — думал Даргиничев, — и к богу в рай. Не умеют у нас дорожить человеком. Человек работает, как волк... А другой, бездельник, до ста лет проживет: сначала он в институте, потом инженеришком поболтается где-нибудь в конторе, глядишь — в начальники вышел. Чего же ему не жить? Это нам времени не хватило институты закончить. Это мы всю жизнь работали, как волки...»
Степан Гаврилович равнял себя к этим крупным умершим людям. Пусть они поднялись высоко в государстве, это были такие люди, как он, та же кость. Сердце болело у него, как у всех его одногодков. Он думал, что город обязан теперь чуть-чуть потеснить расплодившихся в нем бездельников и предоставить место ему, лесному волку, труженику. «И хозяйка моя пущай отдохнет...»
Без малого тридцать лет оттрубил Даргиничев директором сплавной конторы и обижался на начальника комбината и на заместителя начальника по сплаву: «Могли бы назначить — до пенсии — хотя директором лесобиржи... Квартиру дать в городе, чтобы не мерзнуть в сортире на старости лет, не мокнуть в болоте...»
Но тут-то и вышел указ о высшей награде Степану Даргиничеву. Дали ему Героя Труда. Других героев не было по району. Все поздравляли его, телеграммы носили домой и в контору, при встрече всякий издалека улыбался: «Поздравляю, Степан Гаврилович! С Героем вас социалистического труда!»
Даргиничев глядел в глаза поздравителю прямым, немигающим, голубоватым, как бы из горней выси, и в то же время приветливым взглядом, говорил: «Спасибо». Уйдя с лица, улыбка вскоре опять возвращалась. Он думал: «Уважили, не забыли. В городе век просидишь, как воробей в стае, никто тебя не заметит, а тут — на виду». Старость вдруг отодвинулась далеко. Даргиничев говорил теперь о своей старости с улыбкой: «На пенсию выйду — буду сад-огород разводить, в земле ковыряться. Да с корреспондентами по району ездить, рассказывать им, что, как и где, чтобы не врали...»
Газету Даргиничев уважал. И книгу он уважал, но для многого чтения времени не сыскалось. Только три книги запомнились ему: «Кутузов», «Разин Степан» и «Петр Первый». Особенно по душе пришелся ему Алексашка Меншиков, крестьянский сын: «От же, ей-богу, ходовый мужик, голова, царя вокруг пальца обвел, всей Россией заправлял. Не в образовании дело, в другом...»
2
Когда напечатали указ о наградах, Даргиничеву позвонил из города Иван Николаевич Астахов, пенсионер.
— Здорово, Степа, — сказал Астахов. Медленный, растянутый в каждом звуке, но не поколебленный километрами телефонной проволоки голос вдруг охватил Даргиничева и словно приподнял его — такая была в нем сила. Никто бы ее не расслышал в хриповатом голосе старика. Но Даргиничев вспомнил астаховский голос, каким он был в прежние годы.
Управляющий трестом Астахов звонил в разное время суток, гудел, как лесопильный завод, понукая к работе: «Ты это мне брось, понимаете, Степа! Садись на хвост! На шондижский хвост, говорю, садись! Если вы мне осушите хвост, я вас в бараний рог всех согну, понимаете! Садись на хвост!» — грохотал Астахов.
Состарившийся Астахов, пенсионер, сказал Даргиничеву:
— Здорово, Степа. Поздравляю тебя от души.
Герой Труда Даргиничев взял трубку двумя руками, боясь, что голос расколется вдруг, пропадет. Он наклонил к трубке большую сивую голову, даже коснулся мембраны губами и громко сказал:
— Спасибо, Иван Николаевич!
Он услышал, как дышит там, за триста километров от него, в своей квартире Астахов, который последние годы ему не звонил, который уже удалился от сплава, от запоней и хвостов. Теперь другие люди учили его по телефону, что нужно делать, хотя он знал и без них.
— Желаю тебе здоровья, успехов в работе, — медленно говорил Астахов. И Даргиничев вдруг почувствовал слезы — от счастья своей заслуги и от жалости к Ивану Астахову, так ему вдруг захотелось сесть с ним за стол, как прежде бывало.
— Спасибо, Иван Николаевич! И вам того же желаю. — Даргиничев не сказал «тово», а «того», как пишут в газетах и книгах.