Я нарушил сроки охоты. Не мог я их не нарушить. Глухарь упал после выстрела. Шанхай его нюхал, лизал, будто ласкал, прикусывал самую малость. Он весь дрожал от трепетного восторга.
Потом я повесил птицу себе на ремень. Шанхай побежал и все тянулся к птице. Вдруг отставал, стоял недвижимый, словно что-то нужно ему сообразить. Задумчивым стал пес. Казалось, не может еще понять, что с ним случилось, какое счастье обрушилось на него и как теперь жить дальше. Иногда он прыгал, тихо повизгивал. Опять затихал. Пускался в поиск, но скоро возвращался обратно к птице.
Так мы ходили до ночи. По полянам родился туман. Совы кружили низко и шелестели. Опушки, болота, низинки, тропинки и бочаги стали все одинаковы. Я заблудился, конечно. В ночь уходил мой поезд. До станции Оять еще четырнадцать километров от Степы. Волгло стало и неприютно.
Пес убежал. Дворняга и есть дворняга. Так я подумал тогда о Шанхае.
Сам тоже все наддавал и не заметил, что бегу. Жутко мне стало в лесу. Весь он будто против меня, лес, живой, зыбится, дышит. Тьма жидкая вверху, а внизу густая, клочьями, клубами, кучами. Расселась повсюду. Плохо. И пес убежал.
Мне-то куда бежать? Все равно стало. Но шагом нельзя. Это лучше — бежать.
Вдруг — большая вода! Ага! Ух! Теперь-то не пропаду. Свирь. Нужно идти вниз по течению. Утром я шел вверх. А где верх? Где низ? Только видно, что небо светлее воды и вода возле неба чуть блестит. А может, это не Свирь? Как так не Свирь? Свирь.
Я давно уже позабыл о псе Шанхае. Снял шляпу. Она мне мала — побольше не нашлось в магазине, а нужно было шляпу надеть. Какой охотник без шляпы?
Забрел глубоко в воду и пустил шляпу. Надо же знать течение. Конечно, низ должен быть слева, а справа верх. Шляпа проплыла немного поперек Свири, потом повернула и пошла себе вправо, вверх по течению. Я достал ее, зачерпнул водицы, испил и слушал, как громко валятся капли с подбородка в реку. Теперь я уж вовсе не знал, что делать. Не хотелось мне идти вправо.
...Шанхай появился деловитый, будто по крайней надобности отлучился. Он ткнулся мне в ноги, отбежал и посмотрел, иду ли. Я сказал ему: «Шанхаюшка! Родненький мой песик...» Он еще отбежал, подождал. Я пошел за ним смело и запел песенку.
Степин дом оказался рядом. Все же влево мне нужно было идти. Чего моей шляпе вздумалось плыть вправо? Может, водоворот?
Дом был заперт, а в баньке светилось окошко. Я не стал в него стучаться. Сапоги стянул, пальцами пошевелил, перемотал портянки и быстро пошел на станцию Оять. Четырнадцать километров. Еще можно поспеть до поезда. Если очень торопиться.
Я шел по песчаной дороге на станцию и думал о том, как приеду опять на Носок. О Степе и Нюрке я не вспоминал. Далась же им эта банька! Ну пусть. Я думал только о Шанхае. Он должен ведь и зайца гонять. «Я приеду, и мы с ним пойдем... За Шоткусу слазаем... На Кандошское озерко...» Ах, как хорошо было думать о псе Шанхае. «Шанхаюшка, — думал я, — собачка...»
И вдруг понял, что он не остался у Степы, бежит со мной вместе. Тайком бежит. Все понимает.
— Пошел! — крикнул я. — Я т-тебе д-дам!
Пошел быстрее и шептал:
— Собака! Ах ты моя собака! Ну подожди, подожди. Я же приеду. — На всякий случай рычал в темноту: — А ну вер-р-нись! У-у-у!
Полдороги Шанхай таился, а потом догнал меня и побежал открыто рядом. Наверно, решил, что теперь прогонять его поздно, что Носок далеко позади и хватит терять охотничье время. Нужно лазить по лесу, искать глухаря и вешать его себе на ремень. Что может быть в мире важнее и прекраснее этого? Наверное, он подумал, бедняга, что я и есть единственный человек — Настоящий Охотник. Он бежал со мной по ночной дороге на станцию Оять и готов был бежать еще много ночей...
— А-а-а! Ты еще здесь, гад? А ну-ка давай отсюда! — Что я мог еще сказать Шанхаю?
Он не послушал меня. Он прибежал со мной к самому поезду. Мурманский поезд стоял здесь одну минуту. Я вскочил на подножку. И Шанхай тоже вскочил. Я взял его на руки. Он был тощий, гораздо легче, чем Кучка. Я стиснул пса и поцеловал его в холодный кирзовый нос. И бросил вниз, на платформу.
Поезд пошел. Шанхай сначала бежал вровень с моим тамбуром. Я глядел на него, и он подымал голову.
Потом он отстал, но было видно: все бежит собака. Потом к поезду подступил лес.
Кажется, я тогда заплакал, а может, нет. Не помню.
Приехал к Степе только весной. Шел по дороге к Носку и все улыбался: «Узнает Шанхай?»
— Как Шанхай? — Это первое, что я спросил у Нюрки.
— На свадьбе вон у Полины Радыничевой гуляли и застрелили. Жалко, конечно, все же как свой был. Хорошо, хоть его, а не Рекса, не Жучку. Они хотя породистые, а этот — что? Так только, один вид, что собака.
Лепяга
Я не знаю, что такое лепяга. Беру словарь Даля, читаю: «ЛЕПИТЬ. Ласточка лепит гнездо, пчелка соты. ЛЕПЫЙ. Вражье-то лепко, а божье-то крепко».
«Лепяги» нет в словаре. Я думаю, что это болотце, жидкое озерцо, запрудная лужа. Я услышал «лепягу» в юные годы, а вот не могу позабыть. Тогда, по юности, держался бывалым, несуетным человеком, не переспрашивал ни о чем.
Помню, отыскал в деревне Выселки тамошнего председателя сельсовета, охотника, спросил его без надежды, с нахальством отчаяния:
— Так где у вас тут глухари-то токуют?
Председатель, хмуроватый мужик, сел на бревна, послюнил цигарку слева направо, будто по губной гармошке прошелся. И справа налево. Затянулся, посмотрел внимательно на завертку и еще затянулся.
— Вот пойдешь, — сказал, — этой дорогой, край елани дойдешь, а там на правую руку бери. Увидишь — у машин езжено. Ну, что там? Верст пятнадцать есть. Сначала лежневкой пойдешь. Лес возили. А потом колеей дуй. Машины-то до Царских мхов ходили, а теперь, значит, нужно соображать. Да. Как будешь идти, сторожи на левой руке лепягу. Сравнялся с лепягой — тут тебе и свертка. Да. Ну что там? Шагов, может, двести, а то и тех нет до токовища. Там уж решай по ходу дела. Ты песню-то знаешь?
— Не знал бы, чего на ток ходить?
— Да... Там должны мошники петь. Туда мы нонче не ходили. Разве что к Рябушихе зять приехал, заостровский мужик. Ну, мы бы знали. Не должно.
Председатель сельсовета ушел с бревен, а я остался сидеть. Не спросил, что такое лепяга. Он охотник, я охотник — равные люди. Поровну должны знать.
Мне уже было время идти. Но я все не шел. Уходился. Двое суток месил глину да галечник, мох да сыпкие к полдню, гремучие ночью снежники по низинам.
Не повезло мне в ту весну. Забрался в дальнюю даль, а друга-охотника не застал. Он подался на праздники в лес. Дожидаться? Так ведь и у меня только праздник — свободное время.
Праздник. На дороге тихо. Жена моего друга, добрая женщина, посмотрела на меня так жалостно и горестно, когда я пошел один.
— Ну, куда вы пойдете? — сказала. — Коля думал, вы второго к нам. А вы тридцатого, так он бы, конечно, дождался. Он про вас вспоминал. Подождите его. Он, может, к завтрему вернется.
Мой друг Коля знал все токовища в округе. Я знал только один — за Выселками. Спидометр на Колином мотоцикле когда-то отсчитал до Выселок сорок два километра. Это от станции столько. Да еще от города до станции двести шестьдесят. От Выселок до тока — четыре.
А что было делать? Я пошел большаком. Гуси перелетывали дорогу. Они тянулись низко, словно знали, что праздник и люди спят после вчерашнего вечера. Гуси перестраивались на лету, и воздух шелестел в крыльях. Будто велосипедисты в большой гонке неслись по небесной шоссейке. Солнце было ниже гусиного лёта, освещенные подкрылья казались белыми. Я не стрелял по гусям, не поспевал, да и не хотелось мне стрелять.
Умытые прозябшие веточки на ближних березах казались черными. Капли на них светлели. В дальнем лесу росли те же деревья, что и подле дороги, но виделся этот лес другим — желтым. Чуть желтеньким. Такого цвета клейкая испарина у новорожденного тополевого листа. Да какой тут тополь? Береза, елка, ольха, осинка кругом. Вот они — зимние еще, только умылись. А вдалеке — уже видно — живут, соком набухли, листья готовы прянуть. Весна.