Сарычев улыбнулся тогда на эти слова начальника. Он устал от судов. Он улыбнулся начальнику мягко и виновато, словно пообещал, что больше не будет. Он одержал победу над Рогалем, теперь предстояла жизнь, такая, как до победы...
Сарычев прохаживался по пирсу, раскланивался и шутил с мужиками. Он думал, что скоро приедет к нему жена. Иначе бы он не вернулся. Она приедет в июне, с первым теплом.
«Она задохнется в городе, — говорил себе Сарычев, — а здесь будем брать у Птахина молоко, здесь она оживет, отдышится... В одиночку мне больше нельзя...»
К пирсу подчалил Володя Ладьин, издалека уже рассиялся, тиснул Сарычеву руку своей заскорузлой пястью. Побежал в магазин и быстро управился там. Сели в лодку, побежали навстречу низкие берега, серые избы без палисадников, низкие белые северные облака. Пахнуло пресной, стоялой, большой водой, мазутом, рыбой и древесиной. Избы скоро отстали.
Сарычев достал из котомки бутылку, поставил ее на лодочную банку.
— Давай, Володя, выпьем за возвращение. Не так-то просто мне было сюда возвратиться. Большого я дал кругаля...
— За возвращение стоит, — сказал Володя. — Помыкался ты. А все же свое доказал. Что значит образование... У нас доведись с кем такое, любой бы отступился, хотя бы и сознавал, что прав.
— Ну, давай.
Они сели рядом и выпили. Стучал мотор Л-3, вез их каналом. В обгрызенных глинистых берегах чернели лазы ласточкиных поселений. Уже стрекотали над ними сороки, готовясь к разбою. Роились скворцы.
Пока допили бутылку, открылась и Кундорожь. Повернули в нее. Причалили лодку к бону и попрощались. Володя уплыл, а Сарычев поднялся по лестнице к базе. Первое, что увидел: упала ограда. Ее повалило ветром. Упали шесты со скворечнями, их крепили к ограде. Поздно было теперь подымать. Скворцы нанизались гирляндой на проводах.
Вдруг селезень налетел, низко, низко кружил. Егерь покликал: «Сенька, Сенька!» И селезень сел на крышу сарая, как голубь, и крякал. Сарычев достал из котомки хлеба и накрошил. Селезень опустился на землю, все подобрал...
Сарычев вставил ключ в заржавевший замок, повернул и вошел. В доме холодно было и затхло. Он отворил окошки, нашел под плитой две чурки, нащепал лучины, завел огонь. Сел к столу и вынул транзистор, но не включил. Дневник егеря так и лежал, как был им оставлен в день отъезда. Лежала и книга: Генри Торо «Уолден, или жизнь в лесу».
Сарычев полистал дневник, прочитал последнюю запись: «23 октября. Утром ходил в губу. Намерзли забереги. Летит махровая чернеть и сауки. К полудню разогрело солнцем, ледок подтаял. Прощался с губой. Вчера получил выписку из приказа о моем увольнении. Желаю удачи тому, кто заступит на это место после меня. Здесь можно охотиться и рыбачить. Можно жить. Только не надо верить здешней тишине. Капканы на ондатру мною оставлены на чердаке. Картошка есть еще в погребе. Воду из дебаркадера нужно выкачивать ежедневно, по часу, до ледостава. Иначе он может затонуть.
Бывший егерь Е. Сарычев».
«..Ну что же, Евгений Васильевич, — сказал он себе, — надо исполнять наказ бывшего егеря».
Вышел, спустился на дебаркадер. Стал к помпе. Качнул. Заскрипело, зачавкало, застонало. Большая крыса сбежала по сходне на берег и скрылась в кустах. Егерь качал, налегал. Вода выхлестывалась из чрева плавучего дома и падала в Кундорожь. Работа согревала его, успокаивала, исчезло несносное чувство легкости. «Будем жить, — говорил себе егерь. — Приедет жена — будем жить. Будем жить».
Вырубка
По реке Вяльниге можно плыть на белом маленьком пароходе. Впрочем, какой пароход? Ни пару в нем, ни котла, ни трубы, ни дыму. По Вяльниге ходит речной трамвай. Но трамвай здесь не к месту. Место здешнее, если плыть вниз по реке, низко, болотисто, берега вровень с водой, избы в селах высоко подняты над землей, чтоб не достала вода; ни леса тут, ни прохожего на дороге, да и дорогу не сыщешь: хляби. Пусто, ровно, чайки летят, чибисы жалуются, играют на флейтах кроншнепы. Для чего здесь трамвай, хотя бы даже речной? Трамвай — для толпы, для сутолоки, для Москвы-реки, для Невы, для Средней и Малой Невки.
Плыву по Вяльниге. Чего тут много, так это неба. Когда идешь, то его и не видишь: надо глядеть под ноги, куда ступить. Когда плывешь на палубе парохода, погружаешься в небо. То есть не погружаешься, а возносишься. Никакого груза в тебе, одна легкость, невесомость. Небо начинается у самой земли. Только церковь торчит над деревней Кондрашкино. Головка ее похилилась набок, словно в бабьей горести.
Пароходик потрется бортом о деревянную стенку в Кондрашкине, потом в Рыбине. В Гумборице его надолго привяжут к причалу канатом.
Из Гумборицы в Пялье иду пешком — берегом канала, кромкой берега. Канал прорыли округ озера более ста лет назад. Скорость судов-пароходов утроилась за столетие или учетверилась. Волна от гребного винта бьет в берега, берега обламываются, падают в воду. Натопчут тропу, через год приезжаешь — и нету ее. Предвижу то время, когда размоет земляные валы вдоль канала, уровень воды сравняется с уровнем болотистого луга, канала не станет. Может быть, впрочем, канал углубят. Возле Гумборицы уже хлюпает землечерпалка...
Берегом можно дойти до речки Кундорожи. Тут надо свистнуть, крикнуть — на лодке приедет егерь Сарычев, перевезет к себе, на охотничью базу.
Владения Сарычева — губа: утиное государство, камышовая чаща, плавни. Весною он охраняет губу от выстрела, осенью принимает стрелков, выводит их на линию огня.
— За губой есть глухариный ток, — говорит егерь. — В прошлом году я был вечером, слушал прилет. Три глухаря — сам слышал, как сели. Если зимой сплавная контора ток не вырубила, значит, порядок. Выстрелов не было там, я бы слышал. Сам я вообще не охочусь, моя должность диспетчерская. Я тебя свезу, а там посмотрим, какой ты охотник. Глухариная охота — царская, экстракласс...
— Неужто подняли руку на ток? Какая в этом нужда-то? Лесники знают тока, отводили лесосеку, могли бы сказать... Тока существуют веками. Зачем их рубить? Из-за двух десятков деревьев рушить целое глухариное государство...
— Да ну, чего захотел... Им-то жалко, что ли...
Мы еще поговорили немножко с егерем, перекусили, сошли к губе, сели в лодку — я на весла, егерь в корму. Упираюсь веслами в воду и ощущаю инертность, упрямую волю воды к покою. Поднимаю лицо к небу и нахожу в нем тренькающего, лепечущего жаворонка.
— Ну-ка, правым давай, — командует егерь. — Вот же сукины дети, сеть поставили...
Сети ставить в губе нельзя. Тут нерестилище, рыбий заказник, вольные воды. Егерь вынимает браконьерскую сеть, в ней запутались щучки, язи, налимы, плотицы, судак расщеперил колючий плавник... Егерь кидает сеть комьями в лодку. Его загорелое, светлоглавое, безмятежное лицо меняется, лицо искажает азарт, движения становятся порывисты, мелки, поспешны. Хоть и законное дело — конфисковать браконьерскую сеть, а все же... Добро-то чужое...
Я смеюсь:
— Что, Евгений Васильевич, награбленное грабь — так, что ли?
Смеюсь-то я смеюсь, а не до смеха: сеть дорогая. Может статься, ее хозяин сейчас затаился в прошлогодней тресте, взял нас на мушку.
— Да я знаю их всех тут как облупленных, — успокаивает меня Евгений Васильевич. — Сами как миленькие явятся за сетью.
— Ну и что же, отдашь?
— Отдам. Помурыжу немножко... Пускай почувствуют. Им нельзя показать слабину. Пяльинские мужички ушлые. Знают, где сетку бросить. Они вообще губу считают своим огородом. Мне угрожали не раз. С ними нужно характер показывать... А то они сядут верхом на тебя. Ты же и виноватый окажешься.
Переплыли губу, подтянули голенища сапог, побрели, как лоси, по брюхо в воде. Сеть с рыбой егерь спрятал в кусты. Он наказал браконьеров, но в том, как прятал рыбу, взятую без труда, тоже виделась мне браконьерская хватка. Да и вообще охота, рыбная ловля — разбой, вторжение в пределы суверенных, мирных, птичьих, рыбьих владений...