Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тепло, черно, тихо; только бормочет землечерпалка на канале да брезжит свет над рейдом в Гумборице. Да гукнет выпь на губе, сполохнется спросонья кряква. Сарычев слушает, слушает ночь. Земля и вода спят и дышат. Дыханием движим воздух; наносит спелые запахи сена, березы, грибов, проросшей стоялой воды. Сарычев думает, что со светом надо податься в сосновую гриву в загубье, за ночь там народится белых грибов: парно. Сарычев думает, почему, почему люди бывают жестоки друг к другу, почему эта скудная, чистая, работящая жизнь, которую он выбрал себе, почему его скромное счастье причиняет несчастье другим? Почему?

«Дурачок ты, Комарик, — говорит Сарычев щенку. — Ничего ты не понимаешь. У меня был товарищ, дружище мой Шмель. Он меня понимал. А ты недотепа еще. Тебе поиграть бы. А у меня больная жена. Ей надо, чтобы я каждый день приходил со службы домой. А мне уже пятый десяток. Ты понимаешь, пятый... Я умею косить, пахать, рубить дом, охотиться на куницу. А в городе это не нужно. Вот, братец, такие дела. Я крестьянин, а жизнь меня загоняет в город. Ну, ничего, мы с тобой постараемся устоять... Ну что ты, что ты, собака, что ты лижешь меня? Я ведь горький на вкус. Я весь прогорклый».

На губе лопнул выстрел, будто большая рыба ударила по воде. Сарычев выносит из дому ружье, гремит на бону цепью. Вот взялся мотор. Проснулась река. Застонал дебаркадер. Пролетели какие-то птицы. Размигался на небе спутник-шпион. Вскрикнула чайка. Запахло тревогой. Разнеслись над водой гневливые голоса мужчин.

Людвиг Брозовски

Посадив в мае огороды, Сарычев с Блынским пристрастились играть вечерами на летней кухне в шахматы. Когда Блынский выигрывал партию, егерь должен был ехать копать червей. Он рылся возле хлева, на правом берегу, там звено Голохвастова содержало лошадь. Выиграв банку червей, Блынский плыл на губу порыбачить с удочкой. Если выигрывал Сарычев, Людвиг накашивал корму для кроликов егеря. Кролики множились каждый месяц, колотили лапами в сетку загонки, жевали и требовали еды. И уже не оставалось времени для шахмат, хозяйство съедало дни, и рассветные зори, и вечера. Чем длиннее была работа, тем короче делались записи в дневнике егеря: «Ставил аншлаги в заказниках. Ездил в Пялье за хлебом. Откачивал воду из дебаркадера. Крысы таскают утят из выводка подсадной».

Егерь думал, что осенью надо справить новый костюм Витальке, жене нужна шуба, иначе совсем пропадет. И егерь махал косой по кустам. И кролики все жевали, жевали... Он ладил капканы, чтобы поставить их поздней осенью возле ондатровых хаток. Он возлагал большие надежды на зверовую лайку Шмеля и кормил его прежде, чем сам садился к столу...

Сарычев звал Блынского Леней, а Блынский звал егеря Женей. Кроликов у них было поровну, и поровну был поделен огород. Только Сарычев нарастил кроме луку, редиски, морковки и репы еще гороху и помидоров, а Блынский все засадил картошкой.

...Как соберется весь штат охотбазы, приедут Кононов с Птахиным, сядут к столу в летней кухне, выпьют под молодую картошку, под птахинского карася и малосольный кононовский огурчик, Сарычев принесет свой транзистор, кухня огласится разноязыкой речью... Сарычев говорил тогда Блынскому:

— Людвиг... Знатное имя. Чего ты его скрываешь? Лёнек у нас и без тебя навалом. А Людвиг — это уже Европа. Голубая кровь...

— Мать так назвала, — отмахивался Блынский. — Тогда модно было имена выдумывать покрасивше. Это сейчас опять всех стали Иванами называть, да Катьками, да Машками, а тогда все Генрихи были, Эдуарды, Ростиславы.

— У нас дак в Пялье и сроду кажный третий Иван, — скажет Ванюшка Птахин, выворачивая губы.

Кононов сладко-сладко сощуривал глаза и ждал только случая, чтобы вступить в беседу...

— ...В сорок восьмом году, — наконец-то дождался, — я аккурат был в Кыжне егерем, баба одна там жила. С Латвии, что ли, приехаччи. Элеонора. Лет сорока шести, интеллигентная женщина. Но одинокая, без мушшины... У Колошманова, соседа моего, плотником он на стройучастке работал, сын был вернувши из армии дак... Сахару брали шешнадцать килограммов. Брагу варили. Гуляли всей Кыжней. Вот как Евгений Васильевич-те сидит, начальник стройучастка Полозов был посажен, а так, ближе к краю, — Элеонора... Баба моя в клюкву была аккурат ущоццы, с ночевой. Клюквы в тот год она сдавала на триста рублей по теперешним деньгам, а по старым три тышши... Все как выпили по пять стаканов, я гляжу, Элеонора осоловевши сидит и блузка на ней расстегнувши... Тело такое, как груздь соленый, сочное, с хрустом...

— Знаем, знаем, — перебивает Филиппыча Сарычев, — баба твоя некстати вернулась из клюквы. Рассказывал ты уже... Ну что, Ванюшка, — обратится он к Птахину, — не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?

— А у меня нету денег дак... — радостно отзовется Птахин. — Бензину-то хватит...

— Давай-ка, Людвиг Брозовски, сгоняйте с Ванюшкой. Ты помоложе.

— Почему это Людвиг Брозовски? — обижался старший охотовед. — Меня зовут Леонидом — и все! Мой дед был казак из станицы Блынской.

— Людвиг Брозовски... — непонятно зачем повторит Серычев. И на этом пирушка никнет. Блынского позовет теща. Птахин займется погрузкой дров в свою лодку. Кононов выпьет еще чайку...

Сарычев брался тогда за топор или косу. Отмахивал и твердил про себя: «Людвиг Брозовски, Людвиг Брозовски...»

Людвиг Брозовски был мальчик двенадцати лет, немецкий мальчик в мышиного цвета военном костюме с железными пуговицами; на пряжке ремня: «Gott mit uns!» — «Бог с нами». Женя Сарычев тоже был мальчик, он чистил свинарник, курятник, кроличьи клетки, полол морковку, копал траншеи под силос, пас телят, индюков, подметал мощенные битым кирпичом оранжевые дорожки — он был маленьким русским рабом на усадьбе Брозозски. Его отца расстреляли в деревне Залучье, над светлой плескучей рекой Ловатью. Отец его был партизан. Деревню сожгли, ребятишек и баб погрузили в закрытые пульманы. Долго, долго длилась дорога — тряска, потемки и голодуха. Потом — черепичные крыши и толстокаменные хлевы, чистые, без соринки поля ячменя, гороху и сахарной свеклы; летом солнце в затылок, зимой — жидкий снег, деревянные боты, гороховая похлебка, каморка в хлеву в боковушке. И будто сам — кролик, скотинка с опущенными ушами, только ночью — прижаться в матери, плакать с ней и шептаться.

Людвиг Брозовски, ровесник, такой же белоголовый, такого же роста, как Женя, немецкий мальчик, разглядывал Женю насмешливо, неотступно. Женя смотрел всегда в землю и не встречался с глазами хозяйского сына. Жене хотелось исчезнуть, не быть, не присутствовать в этой жизни, в этой стране. Он слышал немецкую речь, но звук ее был для него все равно как ворчанье хозяйской овчарки. Он не хотел и не мог понимать эту речь, признавать за ней человеческий смысл. Он только работал и заскоруз, как стручок гороха. Он выполнял хозяйские «хальт, шнель, комм, цурюк», как выполняет эти команды лошадь...

Но было одно такое местечко, где Женя смеялся, где становился на коротенький миг двенадцатилетним мальчишкой. В густом орешнике на дне оврага он отыскал себе малую заводь: ручей запрудило камнем. И не видать. Женя купался в студеной воде и после прыгал, как в детстве в Залучье, на теплом песочке, на ласковом бережку, и тихо-тихо смеялся.

Однажды он вынырнул, вылез из своего потайного омута и не смог отыскать одежонку. Зато он услышал немецкую речь и немецкое гоготанье. Людвиг Брозовски глядел на него сквозь орешник, и Женя встретил его глаза. Людвиг показывал пальцем на Женю, смеялся и кинул в Женю орешком. Приятели Людвига, мальчики, немцы, тоже смеялись и прыгали около Жени. Они повалили его и мучили, мазали глиной. Они завязали его одежку и намочили узлы в ручье. Женя тоже когда-то вязал и мочил рубашонки своих однолеток в Ловати. И ему тоже вязали. Но это была игра. Можно было подраться, и посмеяться, и зареветь, и потом позабыть, прыгнуть в речку. В конце концов все узлы распутывались.

43
{"b":"832984","o":1}