Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Егерь Птахин, известный больше по имени Ваня, а также Ванюшка, приплывал на большой, свежевыкрашенной, как адмиральский катер, моторке подсобить по работе Сарычеву, а также похожать свою сеть в губе. Подолгу он не оставался на базе, уплывал с карасями в корзине. За долгие отлучки и неусердие в добыче его шпыняла жена — учителка Пяльинской школы. Все лето Ванюшка носил треух из ондатровых шкурок. Он сам его сшил и хвастал, что голова не потеет, что солнце ее не берет.

Наезжал на Кундорожь и гумберицкий егерь Кононов, в тертой форменной куртке лесоохраны с зелеными петлицами и в фуражке с околышем. Он привозил для старшего егеря-бобыля молока в бидоне, садился в летней дощатой кухне к столу и разговаривал долго, сладко щурясь и шепелявя, будто ел вкусную тюрю из хлеба и молока.

— Сей год моя баба теленка в лето пустивши дак... — рассказывал Кононов. — Минькой его нарекли. Телята и все у нас Миньки али Маньки. А поросята — Степки. Кот Васька был, только корюшку жрал, а лососку — ему ни сыру́, ни варену не надо. И баб ён не признавал за людей. Как, бывало, Глафира, за Мишкой Колодиным-те она замужем, в сплавной конторе у Степан Гаврилыча Даргиничева он работает сплавщиком, как только она дверью шарнет, зачем забежит к моей бабе, так Васька — скрысь под кровать и оттеда шипеть на ее почнет, на Глафиру-то. А мушшина придет — он нюхат. Если корюшкой отдает, весной-те все мушшины у нас корюшкой пахнут, даже больше, чем сама корюшка, пропитаемся, — так он мурчит и лапой по голенищу поскубат: давай ему корюшки... А пес был гончий еще перед финской войной — Рогдай, тот наладивши был на бабу мою посягать. Лапы ей на плечи вздынет и валит наземь. Настырничал — спасу нет. Кобелина здоровый. Я поеду в губу мережи потрясти, а сердце все не на месте. Рогдай под дверью сидит, а баба моя на осадном положении... На баб и на книги он был азартный. Как в избу ворвется, то книгу где ни на есть обнаружит и начисто всю сожрет. Три дневника егеря съел у меня, а директором охотхозяйства в Вяльниге тогда был Русин Семен Евстигнеевич. Он приезжает ко мне: «Андрей Филиппыч, а ну покажи-ка дневник егеря, чего ты там накорябал». А я ему говорю: «Семен Евстигнеевич, пес проклятый сожрал без остатку». Я молодой тогда был, пылкий, давай его школить ремнем, Рогдая-те. Убить покушался дак... Митрию отдал, завхозу лесничества, за стог сена...

— Ты лучше мне про собак не говори, Андрей Филиппыч, — прерывает старого болтуна Сарычев, — это мне как по больному солью... Давай мы сегодня дровами займемся, а то директор приедет, скажет: «Вам за что тут зарплату дают?»

Дел на базе невпроворот. Кононов побалагурит — и нету его: дома корова да Минька-телок. Птахин потарахтит мотором и сгинет. Нужно ему накосить тресты в губе для своей коровы. Пучок леса — кубометра четыре — обсыхает на забереге. Ваня спроворил, зачалил его весной, когда шел сплав. Нужно теперь сговорить мужиков на лесоучастке, чтобы пришли с моторной пилой, — на два часа работы.

Сарычев варит рыбу с перловкой, вынесет кастюлю на берег Кундорожи и покличет: катя, катя!» И пришлепают по воде к нему кати — подсадные крякухи с подрезанными крыльями, а за ними лётом утята. Сарычев кличет: «сенька, сенька!» И селезни мчат по воде, подымая буруны, долбают клювами утят, отторгают от корма. Отцовские чувства их не томят. Шумят отросшими крыльями дети сенек и кать.

...Накормив пернатое стадо, егерь садится в лодку с косой и мешком. Накосит мокрой травы на краю болота за Кундорожью. Снесет ее в кроличью загонку. Красноглазые алчные звери жуют, жуют, жуют...

Вечерами Сарычев зажигает лампу, выкручивает фитиль, садится к столу, включает транзистор и долго пробирается сквозь толчею джазов Нового, Старого света — к внятной, простой, старомодной музыке. Джаз не звучит на Кундорожи: темп жизни иной. Время медлительно. Егерь сидит над синей разграфленной тетрадью, над служебным своим дневником. Думает. Начинает писать: «12-е августа. Утром объехал губу. Видел утиные выводки в Ляге и Чаичьих озерках. Молодые утки доверчивы, подпускают на двадцать метров. Задержал браконьера с ружьем. Ружье отобрал, марки ИЖ-54. Заводской номер К-2199. Днем было тепло и солнечно. Завершили с Птахиным строительство бона. Разделывали с Кононовым дрова. Выводки подсадных уток слетаются на кормежку. Взамен убитого Блынским Шмеля пяльинские охотники подарили месячного щенка. Утверждают, что западносибирская лайка. Назвал Комаром. Думал о подлости Блынского. Он говорил на административной комиссии, что убил Шмеля в состоянии аффекта, защищая своего Карая. Но ведь Блынский увел Шмеля за двести метров от базы, он приманивал его и ласкал. Шмель не пошел бы со всяким. У Шмеля был гордый и независимый нрав. Какая подлость!»

Сарычев хочет еще писать о Шмеле, но нет места, графа одного дня заполнена в дневнике егеря и прихвачено завтрашнего пространства.

Скребется и плачет под дверью дымчато-рыжий и толстогузый Комар. Быть может, когда-нибудь он подымет, поставит, насторожит свои уши и будет лайкой, веселым, умным и злобным в лесу на охоте зверем. Быть может, хвост Комариный загнется баранкой. Но пока что он свесил свой хвост, скулит и трясет ушами.

Булькает музыка. Кто-то где-то играет в футбол... Прожит день. Он уложился в четвертушку тетрадочного листа. Сарычев достает дневники прежних лет, читает записи своих предшественников. Вот так же садились они к этому столу вечерами. Обмакивали ручку в чернила... Записи коротки! «Был в лесу. Ничего не видал...»

Сарычев улыбнулся. Человек пришел в лес, но лес был ничто для него. Как утро и полдень. Как воздух. Березы были ничто. Цвели рябины — и это ничто. И сосны, и елки, и ландыши, и пенье дрозда, и лосиная скидка — ничто. «Был в лесу. Убил пернатую птицу...», «Выступал на собрании по случаю 47-й годовщины...».

Предшественники Сарычева писали разными почерками, но всем одинаково трудно им было растянуть свой прожитый крохотный день на большое пространство бумаги — на четвертушку листа.

Сарычев топит плиту, жарит картошку с салом, пьет чай. Руки и плечи его тяжелы после весел, косы, топора. Теперь бы лечь и уснуть, но сердце еще не готово ко сну, в сердце нет тишины, Сарычев читает давешнее письмо из дому. Жена ему пишет:

«Женя, родной! У нас как будто все сносно. Витальке скоро исполнится восемнадцать лет. Ты не забыл, что двадцать седьмого августа у него день рождения? Он хочет, чтобы ему подарили гитару. Теперь это модно — бренчать на гитаре. Теперь все бренчат. Ну что ж, пускай. Мы подарили ему два года назад мотоцикл — он был счастлив. Теперь пусть будет еще и гитара. Богатые подарки нам стали не по карману.

Я хожу на поддувания. Мой т. б. как будто стабилизировался, не прогрессирует ни в ту, ни в другую сторону. Мой врач опять предлагает мне лечь в больницу поколоться, но я отказалась. Мне не хочется оставлять Витальку одного. Я верю, что он не свихнется со своими мотоциклами и гитарами, но мне спокойнее, когда я возле него. Очень нам не хватает тебя. Ты знаешь об этом, это старый наш разговор. Ты зовешь меня к себе на Кундорожь, но без дела я ведь не могу, а крестьянская работа на земле для меня навсегда заказана.

Я знаю, тебе тяжело сейчас, Виталька мне все рассказал, и вот теперь я еще прочла в газете про эту ужасную историю со Шмелем. Как это низко — убить беззащитную собаку. Ты помнишь Есенина? «Счастлив тем, что целовал я женщин, мял цветы, валялся на траве. И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове»... Но я хочу сказать тебе, Женя, и о другом. Ты должен понять, как тяжело мне быть без тебя одной месяцами с моим т. б. Тебе сейчас больно — убили твою собаку. А моя боль не оставляет меня ни на минуточку. Я не жалуюсь, нет. Я знаю, как ты любишь природу, леса, крестьянскую работу и как томишься служебной тягомотиной в городе. Но что же, что же нам делать, Женя, родной мой?..»

Сарычев курит и горбит спину над столом. Он полысел со лба, ресницы и брови его выгорели добела, лицо все сжато в кулак, загар на нем медно-багровый и медная шея. Маленький крепкий нос петушиным клювом. Проступили под свитером лопатки-лемеха, большие руки лежат на столе, иззубрены, заскорузли. Сильный сорокатрехлетний мужчина плачет и курит. Выходит на волю. Комар ему тычется в ноги, и лижет, и дергает за штанину. Он любит и просит любви. Живая душа — он не может один. Егерь гладит щенка по лобастой, ушастой его голове, по мягонькой шерсти.

42
{"b":"832984","o":1}