Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Евгений Васильевич! Выпьем! Да брось ты свою канцелярию. Уток хватит на всех.

Егерь берет бутылку и говорит:

— Ну что же, выпьем так выпьем. Это можно. Только завтра, когда вернемся с охоты.

Он уносит бутылку и запирает ее в шкафу. Хозяин бутылки мнется, оторопев. Он не знает, шуметь ему или смириться. Его оттесняют от егерского стола. Требуют лодок, пропёшек, дров, керосину, подушек и одеял. Всюду бормочут, бренчат, напевают транзисторы. Крутится меж ногами, скулит позабытый, голодный Комар. Все торопятся, всюду нахраписто, тесно. Нужно толкаться локтями, суметь оттереть...

Утки спят в камышах. Завтра их расстреляют с подъезда в упор. У всех сухими останутся ноги.

Что-то нечистое чудится в этой теплой, наполненной звуками и движениями ночи. Не слишком ли много ружей, патронов, мандатов, моторов, транзисторов — чтобы завтра взорвать и развеять утиное государство, едва поднявшееся на крыло?..

Возле базы слоняется Толя Сподобаев, начальник гумборицкой милиции. Он говорит, что Сарычев обещал ему дать ружье, изъятое у браконьера. Но дело было давно, браконьер приезжал, и Сарычев сжалился, — не с чем охотиться Толе...

Сподобаев в милиции новичок. Комсомол направил его, дал путевку. Он прежде был секретарем комсомольского комитета на Гумборицком рейде... Молодой начальник милиции треплет за уши Комара. Комар рычит и азартно хватает Толю за сапоги. Из Комара может вырасти дельная лайка.

Мы договариваемся с Толей поехать в губу на одном челноке, стрелять из моего ружья по очереди.

Сарычев выскакивает из дому, крошит в миску хлеба для Комара, заливает водой. Он говорит, чтобы мы с Толей шли ночевать к нему в комнату, ложились бы на его постель. Он ложиться не будет.

Мы спим и не спим. Всюду звуки, шаги, огоньки сигарет, кто-то колет дрова, где-то шлепают веслами по воде...

Подымаемся в третьем часу. Сквозь мокрый ольшаник выходим к губе. Выводим челн на чистую воду. Толя берет пропёшку и правит на ветер. Я становлюсь в носу с ружьем. Шуршат о борта тростники. Качаются вровень с лицом назревшие метелки. Тепло, но как-то знобко: мы вступаем в чужую державу, которая спит, безоружна. Сейчас мы разрушим мирное время огнем и громом. Сейчас... Вот за этим озерцом, вон в том острову... Губа ни о чем не знает, ровно дышит во сне. Она позабыла, что значит выстрел, наполнилась за год всяческой жизнью...

Первый выстрел-нежданчик неогромок, далек... Губа не проснулась. Сеголетки-утята не стреляны, не боятся. Вот лопнул еще один выстрел. Двоится, троится... Вот затрещало по всей губе, занялось... С недоуменным, сердитым кряком вздымается утка. Грохочет мое ружье. Утка споткнулась... Попал! Толя гонит лодку сквозь камыш. Утка бьет по воде крылом. Хватаю. От чувства добычи становится жарко. Повсюду теперь взлетают утки, проносятся, снова садятся. Вот нанесло маломерка-чирка. Махаю стволом — и нет чирка на небе. И не найти его на воде. «Давай!» Остро пахнет сгоревшим порохом. Гильзы плавают меж тростников. Пальба идет плотно и часто. Нас осыпает дробью соседей... Я забываю про Толю, не вижу его. Не ведаю времени, меры. Вот потянулся вдогонку взлетевшей утке, нажал курок. И лодка вильнула из-под меня. Плыву в маслянистой холодной воде. Вода остужает. Страшно коснуться ногами дна: там трясина. Влезаю обратно в лодку. Смеюсь, хохочу, содрогаюсь от смеха. Хохочет начальник милиции Сподобаев. Мы хохочем на всю губу. Подымаются над тростниками шапки стрелков. Охота — серьезное дело, чего хохотать? Проносятся ошалелые утки. Встает светило, грохочут ружья. Лодка наша черпнула воды, в ней плавают комья перьев. Я сыт, мне не надо утиного мяса.

— Все, хватит, Толя, давай домой.

— Что? Больше не хочешь?

— Посохнуть мне надо.

— Вот, елки зеленые, — мечтательно говорит Сподобаев, — попадется мне браконьер, ружье у него отберу, уж фиг отдам, настреляюсь досыта.

Присесть на минутку

На пороге базы меня встречает Сарычев. Комар хватает за пятки, урчит. Никто еще не вернулся с охоты. Занимается день.

— Ну вот, — говорит мне егерь, — хоть можно присесть на минутку. Пойдем.

Он приносит мне брюки, фуфайку, шерстяные носки. Я надеваю сухое. Егерь разводит огонь под плитой, ставит вариться картошку, приносит с грядки укропу, луку и огурцов. Он приносит также флягу со спиртом и потчует:

— Выпей, согрейся. Ко мне тут вечером многие подъезжали с бутылкой. Я бутылки все реквизировал, запер, а после снес в погреб, поставил на лед. Вот видишь, спиртик нам пригодился... Кстати, ты дай-ка мне путевку-то да охотничий билет...

— Как ты с дружинниками разобрался? — спрашиваю я Сарычева.

— А, завернул их обратно. Сказал, что в губу только через мой труп — и точка. Бог с ними. Ладно. Я тут хочу тебе кое-что почитать. После твоей статьи в газете писем я получил порядочно.

Егерь приносит бумагу, читает:

— «Дорогой товарищ Сарычев! Мы понимаем твое горе, мы сами охотники, знаем цену собаки. Но ты особенно не горюй. Ты приезжай в наши места на Ангару. У нас охота богатая по зверю и птице. А собаку мы тебе подарим новую, настоящую сибирскую лайку. Помогать товарищу в беде — это закон у охотников. Негодяй, который убил твоего Шмеля, будет наказан нашим презрением. Он еще будет плакать и каяться. Но пусть не ждет снисхождения. Пусть у него под ногами горит земля!»

— Знаешь, — говорит мне Сарычев, — я прожил на свете уже очень много и разного навидался. Бывали такие минуты, когда я думал, что человеческая бескорыстная солидарность и все такое прочее — фикция, просто выдумка для газет. Я встречался в жизни с такой жестокостью, что впору мне стать пессимистом, разувериться в человеческой природе. А. тут вдруг получаю двадцать восемь писем от незнакомых людей! И притом совершенно искренних писем. Ты знаешь, я просто ожил. Я очень многое потерял. Я не только Шмеля похоронил, а будто и себя тоже. Вот так сижу по ночам один, курю, керосин весь в лампе сгорит и подливать неохота. Темнота окружает меня, из окон ползет и давит. Хочется выть. Я стал понимать волков, отчего они воют в осенние ночи... И вдруг почтальонша Кира — она пешком каждый день бегает из Гумборицы в Пялье с почтой, а я ее перевожу через Кундорожь — приносит мне это письмо из Сибири, назавтра еще. И все двадцать восемь писем из разных мест. Я почитал и говорю себе: погоди еще, Евгений Васильевич, себя хоронить. В людях-то живо человеческое. Можно жить. Понимаешь? Я слишком подолгу бываю один на этой базе. И пропадает чувство связи с людьми. Я могу, конечно, пойти к рыбакам и выпить с ними, но это — особые люди. Они живут в своем мире; озеро их укачивает. Они по-своему счастливы. Как говорится, блаженны нищие духом. Я с ними дружно живу, но внутреннего, душевного контакта нет все равно. Вот разве только с Володей Ладьиным. Это хороший мужик, потоньше несколько, чем другие. А больше здесь нет никого. С женой у нас очень трудные отношения... Она никак не может примириться, что мы живем вдалеке друг от друга... И вдруг, понимаешь ты, эти письма. Такого со мной никогда не бывало в жизни, чтобы моя личная трагедия вызвала отклик, участие у людей... Я думал уже уехать отсюда, все бросить, а тут вижу: нет, неправда, Блынскому все равно хуже, чем мне. Его назначили старшим егерем на Карельский перешеек в хорошее охотхозяйство и недалеко от города. Материально он даже выиграл. А морально я все равно победил. Теперь я могу остаться на Кундорожи, работать, охотиться, жить... Правда, начальству не нравится, что дело это получило огласку на весь Союз, и мне еще, наверно, попортят крови. Но я готов ко всему. Блынский наказан высшей мерой. Он этого, может быть, не понимает, у него мелка натура, чтобы понять. Но морально он уничтожен...

Тут поспевает картошка. Мы выпиваем за нашу победу. За окном тарахтит рыбацкая мотоёла. Начинается день. У меня в мешке убитые утки. Чуть почата фляга спирту. Чуть прожита половина жизни. Дымится роса на лужку.

48
{"b":"832984","o":1}