Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В лекции профессора преобладали пессимистические акценты — покуда речь шла о том, что было «до нас», до того, как возникла спасительная идея мумификации. Профессор выстроил лекцию подобно фотографическому процессу — от негатива к позитиву. Начав с темных сторон бытия, с подвалов, где обитают тлетворные грибки и жучки, постепенно пришел к проекту увековечения.

— ...Сегодня у нас имеются пропиточные составы, способные мумифицировать древесину и в то же время делать ее огнестойкой. Отработана технология: мы поднимаем резервуары с химическим раствором на верхнюю точку объекта, все детали строения обертываем особой бумагой... Химикалии поступают в обертку и постепенно впитываются в древесину. Емкость резервуара-питателя должна быть такова, чтобы насытить раствором весе детали строения, чтобы вниз, в собиратели, стекало как можно меньше жидкости. На Покровскую церковь уже израсходовано сорок тонн раствора. Это дает полную гарантию сохранности по крайней мере на двадцать пять лет. Наша фирма гарантирует...

Профессор в первый раз улыбнулся, но, странное дело, улыбка его выражала не общую, всем знакомую радость жизни — она таила в себе некий двойственный смысл. Так бы мог улыбнуться, ну, скажем, мастер протезного дела, изготовивший очень хорошую деревянную ногу взамен живой: «Фирма гарантирует...»

Захотелось спросить у профессора, что станется с Покровской церковью через двадцать пять лет, по истечении гарантийного срока? Грибков и жучков в ней, допустим, не будет. Не будет и серебристых, зеленоватых тонов в окраске ее стен и маковок... Я совсем уже было собрался задать профессору этот вопрос, но меня остановила внезапно явившаяся мысль, что и профессора-то через двадцать пять лет не будет.

Профессор мало-помалу увлекся, идея мумификации представлялась ему универсально-благодетельной не только для церквей Кижского музея древнего деревянного зодчества, но и в глобальном масштабе.

— Наши препараты — широкого спектра действия... Помните «дерево бедных» в Ясной Поляне? Его разбило молнией, это — уродливое дерево. Софья Андреевна хотела посадить вместо него другое, красивое дерево. Но уродливое дерево продолжало жить, расти. Теперь оно усохло и могло пропасть... Наша лаборатория мумифицировала «дерево бедных»... Мы спасли сосну Леннрота в Калевале... Если бы в свое время законсервировать шатровую ель Пушкина в Михайловском, она бы не погибла. Под угрозой дубы Кити в Ясной Поляне, липы в аллее Керн... Нужно принимать экстренные меры к спасению деревянных реликтов на севере: Архангельск, Вологда, Новгород, Псков, Ярославль, Кострома... Разрушение исторических ценностей —это наша оплошность. Хронические процессы распада можно остановить благодаря современному уровню науки. Предпринятые нами исследования и уже начатые работы дают полную уверенность в том, что музей Кижи будет спасен.

На этой оптимистической, даже патетической ноте профессор закончил лекцию. Пригласил желающих пожаловать на полигон, удостовериться в услышанном. Одни пошли за профессором, другие потекли к Преображенскому собору, к Покровской церкви — насытить зрение их красотою, пока еще живою и смертной, как все на этой земле.

Колокольчики и ромашки

Уха началась ни с чего — с ерша. Закинули удочку, ерш поймался и подал мысль об ухе. Я не видал, как он поймался, гулял по прибрежным увалам. Такие ромашки росли на увалах, такие колокольчики!

Вошел в деревню, пустую, уснувшую, в закатном свете прочел объявление на столбе: «Продажа и покупка рыбы с рук равняется преступлению». Рыба здесь не продается, не покупается. Здесь надо рыбу ловить...

Берег сделался выше, суше, жестче; прошитый, оплетенный корнями сосен и елей, отвесно обрывался в озеро. Оконные стекла в избах потаенно блестели эмалевым, черным глянцем. Люди уснули, и воды уснули — засветло.

Я посидел над уснувшими водами, на мостках, и снова пошел — никуда, ни за чем. Куда идти-то? Разве к себе самому — погулять и прийти в себя после плавания на пароходе. Поднялся на увал, спустился в луговину. Нарвал ромашек и колокольчиков.

Озеро для чего-то, в который уж раз, вдавалось в сушу, обозначило заводь-губу. Ни единое судно за тысячу лет не отстоялось от ветра в этой губе. Губа, как серьга, с водяным, драгоценным блеском врезана в ромашковые луга. Зачарованная деревня загляделась на себя в лоно вод, уснула. Чуть займется заря, зардеют ее незрячие черные окна, и в каждой избе затопят русскую печь.

Далеко видно. Белая ночь. Если бы долго идти, до утра, то утро бы началось вон там, на зеленом мысу, вон в той деревеньке...

Вернулся к причалу с пустыми руками (не считая ромашек и колокольчиков), но чувствовал себя так, словно принес корзину грибов или щуку. Думал, что донесу мою ношу, не видимую никому, до каюты и лягу с нею в постель, и мне приснятся ромашки и колокольчики...

У причала варилась уха. С ерша началась и вбирала в себя приношенья: хариусов, сигов. В уху заплыли и судаки, откуда — неважно. Уха варилась у самой воды, у края богатого рыбой озера, в ведре, на костре, в десятке метров от белого парохода.

Двое варили уху, другие стояли, как стража, вокруг. Вскрикивали чайки, иногда вскрикивали от полноты чувств уховары.

Говорил капитан, все слушали капитана. Разговор шел о рыбе, о рыбных блюдах. Капитан утверждал, что самое вкусное в рыбе — пузырь. «Если изжарить его с луком и маслом, это просто прелесть». Кое-кто сомневался насчет пузыря: пузырь — ничто, внутри его пусто. Капитан стоял на своем: «Самый вкус — в пузыре, в оболочке».

Варилась уха, разговор то и дело касался ухи.

— Когда уху варишь, — учил капитан, — надо рыбу взять за плавник. Или за хвост. Плавник оторвется — значит, уха готова.

Взяли рыбу за плавник. Он оторвался. Все шагнули ближе к ухе.

— Нужно вылить в уху сто граммов водки, — сказал капитан. — Сто граммов на ведро. Это придает ухе особенный привкус.

Вылили водку в уху.

Принесли с парохода тарелки и ложки. Выловили рыбу из ведра, вывалили на блюдо. Нарезали репчатого луку. Уху сварили с луком, и еще каждый брал пястку мелко резанного луку и сыпал в уху.

Сели на бревна, на камни. Чествовали ловцов, уховаров, капитана, механика, корабельную повариху (она сервировала застолье на досках и камнях). Ели белую рыбу, облизывали пальчики, хлебали горячий навар. Клали ложки лишь для того, чтобы убить комара.

Трещал плавник в костре, редели сумерки белой ночи. Чайки торопили едоков тонкими криками. С ухою справились неожиданно скоро, и стало решительно нечего делать. Даже спать показалось грешно.

Вот разве что половить рыбу — для следующей ухи.

Нежность

— Ты грести умеешь? — спросил механик, чернявый, жилистый, нос с горбинкой, смуглая кожа — не только от солнца и ветра, еще от горячего дыхания дизелей, от железного пекла. Иронические складки у краев подвижного рта, острый кадык, большая фуражка.

— Умею.

— А силенки хватит?

— Найдется немножко.

— У творческих работников вообще силы мало. У них вся сила уходит на это самое... На нашем пароходе артисты плавают. Мы знаем... — Механик улыбается с потаенным значением, пристально, остро глядит на меня.

— Не торопитесь. Гребите нежно, — советует капитан.

У капитана русые кудри, седые пряди, голубые глаза. Капитан высок, худощав. Он родом из Беломорска. Жил в Ленинграде. Работал на перегонах, ходил на самоходках и лихтерах.

— Гребите нежнее...

Надо вспомнить, что значит нежность.

Север. Белая ночь. Предутренний ветер. Мелкая волна.

Нежность — женского рода. И лодка женского рода. Но, будучи склепана из листов металла, она утратила женственность...

— Гребите нежнее, — просит меня капитан.

Грубое дело — гребля на алюминиевой лодке при свежем ветре — требует нежного исполнения. Тогда поймается рыба.

86
{"b":"832984","o":1}