Нина Игнатьевна изменилась, конечно, но первое, что увидел Даргиничев, это были ее глаза: зрачок в золотистом окружье. Глаза были те же, что четверть века назад, весною, на Сярге. И сразу сделалось Стене свободно, тепло.
— Здравствуйте, Нина Игнатьевна. Едва вас нашел. Спасибо, ребятишки во дворе помогли.
— Господи, да никак это Степа Даргиничев... По площади со знаменем шел такой важный, просто не подступиться... Что же не позвонил-то? Часом бы позже — и не застали меня. Я вам писала...
— Со сплава прямо, Нина Игнатьевна, — сказал Даргиничев. — Семеро суток не ночевал и в конторе не был. Почта неразобранная так и осталась лежать. Вода сей год высокая...
— Раздевайтесь, Степан Гаврилович, проходите. — Нина Игнатьевна улыбалась. Только эту улыбку и видел Даргиничев, другого старался не видеть. Хотя, конечно, схватывал, примечал. Женщина эта, совсем не старая женщина, ее квартира с низким потолком, картины, книги, сервант с хрустальной посудой, телевизор, портрет красивого полковника в летной фуражке... Жили в этом доме в достатке, всерьез, основательно жили. Даргиничев успокоился как-то. Он не любил неустройства и непорядка, когда у людей не сложился быт, раздергались нервы. Он думал, что это от лености, от неумения взять себя в руки. Слабости в людях он не терпел.
Разговаривать с Ниной Игнатьевной было ему легно. Вспоминали Полину Бойцову, Клаву Матюшину, Серафиму Максимовну Лунину. Хозяйка накрывала на стол, Степан Гаврилович говорил, что было попито, а теперь приходится воздерживаться, сердце не позволяет. Нина Игнатьевна возражала, что ради такого случая можно, встречаются-то они раз в двадцать пять лет... Да и коньяк расширяет сосуды...
Они говорили о Степиной красной рыбе, о вяльнижских грибах и бруснике, которые прислала Полина Бойцова, о гриппе, который вконец измучил весь город нынче зимой, и о чем-то еще, постороннем, не важном для них. Нина Игнатьевна жаловалась на низкие потолки в этих новых квартирах. Степан Гаврилович жаловался на рыбоохрану, которая не дает рыбакам жизни, хотя рыбы полным-полно — куда ей деваться? Они улыбались, в большом окне голубело майское небо без облаков. Полковник глядел на них со стены и будто прищуривался.
— Мой муж, — сказала Нина Игнатьевна, перехватив быстрый Степин взгляд в сторону полковника. — Наш папа... Улетел однажды и не вернулся. Он на самых летал быстроходных, на сверхзвуковых. Остались мы с дочкой без папы — две казанские сироты...
Степан Гаврилович не нашел, что сказать на это. Нечего было тут говорить. Легкий разговор о грибах, бруснике и вирусном гриппе закончился. Лицо Нины Игнатьевны погасло, сделалось незнакомым Даргиничеву.
— Дочка его любила, — сказала Нина Игнатьевна. — И страсть к этой авиации он ей внушил. Он был фанатик. Не мог жить без неба. И летать-то она пошла в память по Нестеренко. Чтобы к небу поближе. Стюардесса она у меня. Слово какое-то неприличное, до того его затаскали. Какое уж тут небо? Она его и не видит — завтраки да обеды пассажирам подает.
— Да... тоже тяжелая работенка, — сказал Даргиничев.
— Папу она любила, — сказала Нина Игнатьевна, — а вот похожа она на тебя... Нос у нее твой, Степа, и губы. В ней заложено какое-то безудержное своеволие. Что-то даргиничевское — бешеная она. Трудно мне с ней бывает, Степа, с дочкой твоей... Был сыночек у нас... На Дальнем Востоке мы жили, в Тернее. Энцефалитный клещ укусил. Умер мальчишка...
Слово «Терней» показалось знакомым Даргиничеву, а другого он будто бы и не слышал. В сердце вдруг появилась противная боль, и сумеречно стало в глазах. С ним это раньше бывало, но последние годы не повторялось: в Кисловодске его подлечили, режим Степан Гаврилович соблюдал и дома утром делал зарядку, не пил, не курил. Он боялся сердечной боли. Нынче все умирали от сердца...
— Что с тобой, Степа? Ты серый какой-то стал.
— Сердце прихватило. Пройдет, ничего...
— Приляг на диван, сейчас тебе принесу валидолу. Могу укол сделать, кордиамин ввести. Я же все-таки доктор. Даже кандидат медицинских наук...
— Ничего, ничего, — сказал Степа. — В моем возрасте это нормально. Отпустит сейчас, — храбрился Даргиничев. Поднял рюмку с коньяком: — Ваше здоровье, Нина Игнатьевна... Ну вот отпустило...
— Надо остерегаться отрицательных эмоций, — сказала хозяйка дома. — Так, что ли, медицина-то учит? Наверно, не нужно было встречаться. А? Ведь целая жизнь прошла... Я когда писала тебе письмо, мной владело какое-то двойственное чувство. Я знала, лучше нам не встречаться. И в то же время хотелось тебя увидеть. Да, да, хотелось. В жизни больше такого не повторилось, как в сорок втором году. Это, кажется, называется первой любовью. Мне хотелось еще раз взглянуть на нее. Притронуться. Всегда хотелось, все годы — и чем ближе к старости, тем сильнее. Я очень любила моего мужа. Но это совсем другое...
— Я не получил твоего письма, Нина Игнатьевна, — сказал Даргиничев. — Почему ты раньше не написала о дочке? Я ведь не знал...
— И она тоже не знала двадцать лет. В Афониной Горе ей рассказали, у Поли Бойцовой мы гостили. Ну, слушок и пополз — Даргиничева дочка. Там ведь, ты знаешь, тесно люди живут. Стены у домов тонкие... Кстати, вот ты мне скажи, товарищ Герой Труда, почему в этих ваших лесных поселках живут, как на полустанках — до следующего поезда? Жизнь проходит у людей — ни кола у них, ни двора, грязь по уши, домишки поставлены кое-как, ветром насквозь продувает. Даже и улиц-то нет, сараюшки всякие, бараки, хибары лепятся друг к дружке как попало. Ну, добро бы помыкаться так год, два, а тут ведь десятилетия... Ты бы послушал, как там люди кроют своего директора. «Он, — говорят, — о плане заботится, до людей ему дела нет. На горбу нашем, — говорят, — славу себе зарабатывает, ордена получает...»
— Слышал я все это, знаю, Нина Игнатьевна, — сказал Даргиничев, — насчет начальства любят языки почесать. Лесу рубить не осталось в Афониной Горе, последки добираем. Нет смысла вкладывать средства в жилищное строительство.
— Вот видишь, нет смысла. А есть ли смысл людям мыкаться всю жизнь по времянкам? Во имя чего?.. Чтобы оставить после себя на месте сосновых боров пустыри?.. Это я тебе дочкины аргументы выкладываю. У нас с ней иногда целые дискуссии развертываются. Я защищаю тебя, Степан Гаврилович, трудненько мне приходится. Совсем разошлись мы с дочкой после той поездки на Вяльнигу. Даже разъехались. Порознь живем. Ну, правда, теперь будто опять подружились. На новой основе, с полным соблюдением суверенных прав.
— Ну и что же она, совсем в одиночку? — спросил Даргиничев.
— Не знаю, Степан Гаврилович. Этого я ничего не знаю. Денег она у меня не берет. Сама достаточно зарабатывает. Много видела, много думает, знает. Жизни не боится, смело живет, а вот счастлива ли она — я не берусь судить... Она тобой очень интересуется, Степан Гаврилович. Пристально вглядывается в тебя. Пока что издали вглядывается, а может, и заявится к тебе со своими вопросами. Нелегкие это вопросы, ты учти. Бывало, с Нестеренко, девчонкой еще, она целые философские споры затевала — о смысле жизни...
Они поглядели на полковника, он ответил им прямым прищуренным дальнозорким взглядом. Взгляд не останавливался на них, уходил за окошко, в небо.
— Вы мне дайте Ирин адрес, Нина Игнатьевна, — сказал Даргиничев.
— А надо ли? Твой сын Георгий знает этот адрес.
— Да ну? Откуда?
Новости сыпались сегодня на Даргиничева, одна другой несусветней. Даже покачнуло его, губы выворотились. Уж кто-кто, но чтобы Гошка, чтобы у Гошки была какая-то тайна, какая-то отдельная от отцовской жизнь... Этого Степа не мог осмыслить.
— Он у тебя хороший, Георгий, — говорила Нина Игнатьевна. — Цельная, чистая личность. Только уж больно застенчивый, заторможенный какой-то. В тот раз, когда мы были с дочкой в Афониной Горе, и Георгий туда приехал. Разговор у них состоялся, уж не знаю о чем. Он ей тоже понравился, Гошка... Она говорит, таких нынче и не бывает.