Когда я встретил его недоверчиво-удивленный взгляд, кровь заледенела в моих жилах. Мне почудилось, что его прямая, жесткая щетина растет прямо из мозга.
Я лежу на спине и смотрю в потолок.
Комната едва освещена слабым светом, льющимся из окна.
Я курю и явственно чувствую, как желтый ленивый дым вползает в мои легкие.
Я закрываю глаза.
Хочется хотя бы на мгновение отключиться от всего вокруг. Хочется расслабиться, изгнать из возбужденной памяти впечатления от уличных встреч, от будоражащих разговоров с людьми.
Но ничего не выходит.
Теперь я утыкаюсь в подушку лицом и изо всех сил зажмуриваюсь. Но перед глазами по-прежнему стоят неестественно разгоряченные лица брата и его подруги. Их тут же сменяет широкоплечий мужчина, стоящий под деревом с сигаретой в зубах. Меня до сих пор не оставляет отвратительное ощущение, что его прямые жесткие волосы растут прямо из мозга.
Я открываю глаза.
Потом быстро встаю и выхожу в ванную.
Я подставляю шею и голову под струю холодной воды.
Это немного успокаивает меня.
Но света я все равно не зажигаю.
И поудобнее устраиваюсь в кресле и снова закуриваю.
Желтый ядовитый дым заполняет мои легкие.
Когда я сижу в темноте, я совершенно один.
Но не успеваю я зажечь свет, как тут же на ручку кресла присаживается мой двойник.
В темноте ничто не мешает мне мечтать.
Но когда в комнате свет, я словно чужой, мешаю себе. И тогда я тушуюсь и затихаю.
Я закрываю глаза, но никак не могу избавиться от неприятных мыслей. Я вскакиваю и начинаю быстро ходить взад-вперед. Я не знаю, чем заняться, куда деваться, что предпринять. Работать в таком состоянии я не могу, а видеть кого-либо не хочется.
Эка? Где теперь Эка? Но и к ней меня не тянет, и я еще больше ощущаю свое одиночество. До сих пор, видно, только Эка и заполняла мою жизнь. Стоило мне охладеть к Эке, и я очутился в полном одиночестве. Никого не хочется видеть: ни отца, ни братьев, ни друзей, ни знакомых.
Эка.
Я мог спрятать голову на груди у Эки, закрыть глаза и тут же погрузиться в блаженный покой. Неужели самоубийство Левана Гзиришвили окончательно выбило у меня почву из-под ног? Неужели решительный шаг старого академика, которым я, признаться, даже восхищался в глубине души, убедил меня в бессмысленности моего существования?
Теперь я один, совершенно один и похож на стадион, опустевший после матча.
Откуда-то доносятся звуки фортепьяно. Играют какую-то нежную мелодию. И я вспоминаю свои юношеские мечты. Как мне хотелось иметь большую квартиру и чтобы в ней обязательно был кабинет, полный книг и картин, а откуда-то из дальней комнаты доносился бы умиротворяющий звук фортепьяно, на котором моя дочь (почему-то девочка, а не мальчик) исполняет «Колыбельную» Моцарта. При воспоминании о ребенке у меня сжимается сердце и в нем рвется еще одна жилочка.
Вдруг в моем сознании засвистел и застонал жалобный голос скрипки, похожий на стон электрических проводов в открытом всем ветрам поле.
Маленький мальчик в коротких черных бархатных брючках стоит на сцене со скрипкой в руках. Большой черный бант эффектно выделяется на белой рубашке. Он склонил голову к роялю, у которого устраивается на мягком стуле пожилая пианистка в длинном черном бархатном платье. Наконец она поверх очков взглядывает на маленького скрипача и делает ему знак: мол, можно начинать. Зал, затаив дыхание, слушает талантливого ребенка. Слушают родители, родственники, одноклассники, собирающиеся вслед за ним выступать на концерте, родители и родственники одноклассников. Никто не завидует маленькому музыканту. Он настолько талантлив и трудолюбив, настолько выделяется среди своих сверстников, что уже недоступен человеческой зависти. Все сидящие в зале давно признали талант маленького скрипача и потому слушают с восторгом.
Мальчик играет. Играет с подъемом, необычным для его возраста. На его печальном лице временами мелькает гнев, сменяющийся восторгом и умиротворением. А в зал льются то трогательное тепло, то всплески отчаяния. Покоренные и плененные искренним чувством и изощренным мастерством слушатели чутко реагируют на все нюансы игры. Очевидно, что сама музыка увлекает их гораздо меньше процесса исполнения. Вполне допустимо, что они и не понимают всех тонкостей и глубины произведения, но природный артистизм ребенка, его переживания, пластика движений захватывают слушателей, убеждая их, что на сцене играет истинный талант.
И когда в зале раздаются рукоплескания, лицо мальчика постепенно гаснет. Аплодисменты возвращают его в зал, полный товарищей и их болельщиков. И прекрасный мир, в котором он витал еще мгновение назад, остается где-то вдали, волшебный и недоступный.
И тогда в больших умных глазах маленького музыканта поселяется печаль, печаль близкой смерти.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
«Ты когда-нибудь задумывался над тем, кто ты есть?» — снова слышу я голос Левана Гзиришвили.
Я и сегодня еще не знаю, как ответить на этот странный вопрос. Тем более не знал я этого тогда, когда молча смотрел в его глаза.
Я заметил, что он и не ждал моего ответа, точнее, я догадался, что он сам собирается ответить на свой вопрос.
«Для милиции вы — гражданин Нодар Георгиевич Геловани; для меня — сотрудник, талантливый ученый, доктор физико-математических наук, экспериментатор с неплохим чутьем; для соседей — холодноватый, но воспитанный, корректный молодой человек; для автобусного кондуктора — пассажир; для врача — пациент, но сами-то вы знаете, кто вы такой? Что вы из себя представляете, чего хотите, к чему стремитесь и какой ценой?»
Кто я такой?
И что из себя представляю?
Чего хочу и к чему стремлюсь?
Неужели я действительно никогда не задумывался над этими вопросами? Скоро мне тридцать пять, и, кажется, всю свою жизнь я пытался разобраться в собственном «я».
Тридцать пять…
Сколько раз я страшился оглянуться назад. Сколько раз краснел я, вспоминая свои бездарные и беспомощные поступки.
«Ты пока еще молод, ты действуешь, идешь на поводу у собственных чувств. Тебе еще не изменяют силы и энергия. Ты все еще полон надежд на будущее и не анализируешь содеянного тобой, тебя совершенно не заботят итоги. К тому же ты печальный и замкнутый человек. Мне кажется, что тебя больше других твоих ровесников тревожит собственная личность. Ты больше других стремишься заглянуть в собственную душу и в собственное существо. Я давно уже заметил, что тебя грызла и до сих пор еще грызет какая-то тайная печаль. И это не печаль несбывшихся надежд и бесплодных опытов физика-экспериментатора. Тебя гораздо больше волнуют тайны человеческой души, нежели тяжелые протоны и мезоны».
Лишь в одном ошибался старый академик — в том, что я все еще полон надежд на будущее, не анализирую содеянного мной и совершенно не забочусь об итогах.
Хотя, кто его знает, может, до его гибели я и впрямь не столь болезненно ощущал собственное ничтожество.
Может, мое безразличие и печаль — всего лишь результат душевной депрессии, вызванной самоубийством Левана Гзиришвили? Может, пройдет время — и спокойствие, радость и надежда на будущее вновь вернутся ко мне. А может, чувства безнадежности и собственного ничтожества давно уже свили гнездо в моей душе и лишь ждали благоприятного момента, чтобы проявиться в полной мере? Может, я ждал от жизни гораздо большего и имел о ней и о людях гораздо более возвышенное и красивое представление, чем это оказалось на самом деле? А может, сказалось разочарование в любви, охлаждение к Эке? Может, права Эка, что появится какая-нибудь девушка и Нодар Геловани вновь возродится?
Вопросы мешаются в голове, сверлят мозг, бередят душу, превращаются в мелко дрожащую студенистую массу, вызывающую физическое отвращение при малейшем соприкосновении с ней.
Я медленно раскрываю потяжелевшие веки.