— Доброе утро!
— Доброе утро!
Я кладу бритву в сумку и смотрю на часы.
— Который час?
— Пять минут седьмого!
Пауза.
Я не знаю, что делать.
Вдруг вспоминаю о спасительных сигаретах.
— Не желаете ли?
— Спасибо. Я не курю.
Я возвращаю сигарету в коробку.
— Курите, пожалуйста. Мне это не помешает.
У нее приятный мелодичный голос. Я опускаюсь в кресло, все еще не решаясь закурить.
— Можно задать вам один вопрос?
Девушка улыбнулась в знак согласия.
— Когда и как вы оказались здесь?
Улыбка на лице девушки быстро погасла. В глазах появилось напряженно-отчужденное выражение, и вся ее фигура словно подобралась.
— Ваш спутник вышел в Гори. Вот я и заняла его место.
Молчание.
Я терзаю в пальцах сигарету.
— Вы сели в Гори?
— Вы, кажется, собирались задать всего один вопрос?
В голосе девушки появился ледок.
И опять молчание.
Загорелые руки крепко обнимают колени, обтянутые джинсами. Голубая кофта без рукавов плотно облегает нежную спину.
— Не буду вам мешать. Вы, видно, устали. До Тбилиси еще можно выспаться.
Я встаю и открываю дверь в коридор. Чувствую, как девушка провожает меня взглядом. В коридоре безлюдно. Я подхожу к окну и, облокотившись на раму, смотрю на бегущую цепь гор.
Между нами теперь одна тоненькая дверца. Что она там делает и о чем думает? Наверное, сидит по-прежнему, обхватив колени руками. Интересно, сколько ей лет? На вид двадцать три — двадцать четыре. Я отвечаю на собственные вопросы и чувствую, что перестаю принадлежать себе.
…Эта встреча произойдет лишь через сорок пять дней.
А сейчас я сижу в Арагвском ущелье и даже понятия не имею о том, что Нана Джандиери существует на этом свете.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?
Мамука Торадзе обратился ко мне на «вы», а это значит, что разговор примет официальный характер.
Мамука Торадзе.
Высокий, представительный молодой человек, если не ошибаюсь, двадцати восьми лет.
Взгляд энергичный и холодный. Когда он пристально смотрит на тебя, чувствуешь, как холод пронизывает тело.
В глаза непременно бросается высокий лоб, а за ним отчетливо виден мозг, отлаженный, как робот, и начисто лишенный эмоций.
Своей принципиальностью, доходящий до упрямства, он действует на людей раздражающе.
Может, я напрасно берусь говорить за других? Может, только меня и раздражает его настырный характер?
Не думаю.
Мамука Торадзе.
Отличный экспериментатор и вообще недурной физик. Эрудированный, образованный, но высушенный рационалист. Когда я смотрю на его напряженную фигуру, мне делается не по себе. Я уверен, что его нервная система выткана из нержавеющих стальных нитей, которые не так-то просто расшевелить.
«Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?»
Он стоит передо мной, одетый, как всегда, с иголочки.
Если судить по характеру, Мамука Торадзе не должен быть рабом моды. Меня всегда утомлял и выводил из себя парадный облик молодого физика. Вполне возможно, что такое внимание к одежде является выражением внутренней дисциплины и постоянной подтянутости. Допускаю, что элегантность в одежде сделалась для него столь же привычной, как утренний туалет.
— Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?
Этот лобовой вопрос я отчетливо вижу перед глазами, словно, он тщательно выписан на доске.
— Не сказал бы, что я за, но, представьте, и не против.
— Неужели вас не трогает судьба института? Или, может, вы считаете Зураба Гомартели единственно достойной кандидатурой?
— Знаешь, что я тебе скажу, — по обыкновению я сбиваюсь на «ты». — Смерть академика закрутила огромную карусель. Эта карусель прекрасно прокрутится без меня и без меня же остановится. Я в такие игры не играю. Я сам по себе. У меня своя лаборатория, свои проблемы. Меня увлекают первоосновы материи, а не текучка повседневной жизни. Я, если угодно, абсолютно пассивен в сфере, которая зовется жизнью или, на другом языке, карьерой. Меня бесит жизнеподобная ложь повседневности. Бесят суетливые люди, которые напоминают мне плохо настроенные инструменты. Я спокоен лишь тогда, когда нахожусь в горах, в своей лаборатории, или когда в полном одиночестве сижу в машине и мчусь по трассе. Меня совершенно не занимает, кто станет директором института. Изберите или забаллотируйте кого только вздумается.
— Вы, наверное, чем-то взволнованы? А что, если вы говорите одно, а думаете другое?
— Раз и навсегда заруби себе на носу: я вообще говорю то, что думаю. И, если угодно, наоборот — все, что думаю, то и говорю.
Я вдавливаю окурок в пепельницу и смотрю на часы.
— Уже пора идти!
— Куда?
— То есть как это куда?! На панихиду, конечно.
— Что еще за панихида?
— Ты забыл, по ком сегодня панихида?
— Ах, да, по нашему академику…
Я запирал ящик стола и поэтому не видел, с каким выражением произнес он эти слова. Однако по интонации я догадался, что губы его искривила насмешливая улыбка. Не поворачиваясь, я поднял голову.
— Вот именно, по нашему академику! Опаздывать, я думаю, неловко.
— Но не вы ли говорили, если мне не изменяет память, что сегодня, как никогда, надо знать цену времени и дорожить каждой минутой?
— Конечно. Однако в этом мире кроме дела существуют еще и человеческие привязанности, и душа, и совесть.
— Академик Гзиришвили уже мертв. Согласитесь, мертвого не могут интересовать человеческие отношения. А время нынче в цене. Сегодня у человека могут быть все блага, но времени ему вечно недостает. Каждым мгновением надо дорожить как зеницей ока. Идти на панихиду академика — пустая трата времени. Леван Гзиришвили теперь — как битая карта — навсегда вышел из игры.
— Не кажется ли вам, многоуважаемый Мамука Торадзе, прекрасно знающий цену каждой минуте, что вы немного опоздали? Не успел наш академик умереть, а люди уже с ног сбились, обделывая свои делишки…
— Уважаемый Нодар, давайте условимся сразу: в вашем голосе я явственно слышу иронию, а ведь я говорю с вами откровенно. И не потому, что я ваш друг и брат. Я вовсе не собираюсь доказывать вам это. Просто я считаю, что сейчас делу могут помочь лишь искренность и разумные действия.
Почему он не пришел ко мне до сих пор? Почему он до сих пор не сообщил мне свою позицию? Наверное, не счел нужным. Трезвый и практичный Мамука, видно, взвесил все до грана. Я уверен, что коль скоро он до сих пор не пришел ко мне, значит, в этом не было необходимости. И если он все же пожаловал, значит, пришла время открыть карты. Мамука Торадзе никогда не скажет в одиннадцать сорок пять того, что нужно сказать ровно в двенадцать. Я знал, что рано или поздно он непременно пожалует ко мне. Мамука убежден, что я не сижу на карусели, раскрученной смертью академика, но он отлично знает, что у меня достанет сил замедлить или убыстрить ее ход. В одном я уверен абсолютно: Мамука Торадзе пока что не станет рваться к директорскому креслу — он слишком молод, не имеет научного веса. К докторской он только-только подбирается. Так что же его тревожит, чем ему плоха кандидатура Зураба Гомартели? Впрочем, вполне возможно, что сложный механизм мозга выдал ему долгосрочный прогноз, и перед ним замаячили контуры недалекого будущего.
Любопытство постепенно, но основательно овладело мной.
— Я тебя слушаю, Мамука.
Я постарался придать своему голосу побольше задушевности.
— Я знаю, что вы не пожелали стать директором института, хотя сегодня вы больше других имеете право рассчитывать на это.
«Сегодня!» — мой мозг мгновенно выхватил и зафиксировал это слово.
— Вы еще раз доказали, что являетесь настоящим ученым, творческим и действующим. Административные заботы лишь отвлекут вас от главного дела.