У второго парикмахера, Габриса Дауйотаса, тоже разговоры вроде этих; только в избе Лапинаса все в одну дуду дудят.
Праздничает деревня. У многих, конечно, возникает грешная мысль — спрыснуть первый день отдыха и неожиданный аванс. Но женщины, беспроволочный телеграф которых действует безотказно, уже пронюхали про заговор, вот и снуют по деревне, как стрижи перед дождем, ищут каждая своего, а найдя, волокут домой, легонько поругивая, а то как же еще покажешь свою власть? Но и без ругани мужская голова соображает: воскресенье воскресеньем, а святые за тебя огород не обработают, картошку не посадят (да и сам без лошади ничего не сделаешь), потому что в будни последнюю клячу из колхоза не получишь. Кто-то пустил слух, мол, посреди недели председатель отпустит всех на один день с работы, чтоб с огородами управиться, но многие не верят; на доске объявлений-то пока такого распоряжения нет. Да и время, самим богом данное: небо осыпано белыми облачками — будет картошка цельная. Раз так, то, бормоча под нос: «Черт бы подрал эти сотки…», тащатся многие к бригадиру, оттуда со словесным разрешением в конюшню, и спустя добрый час в каждом втором огороде начинается страда.
К вечеру огороды опустели: все, кто не выбрался днем, сбежались в канцелярию за авансом. В плотно накуренной комнате толпилось добрых полдюжины человек, в основном женщин, поскольку многие, боясь, чтоб муженек не улепетнул с деньгами, пришли за авансом самолично.
Пятрас Вингела сидит за столом рядом с кассиршей. Сладко улыбается, но злой, как голодный лев, потому что на сегодня планировал веселую вылазку в Вешвиле, а получился пшик.
— Подпишись, ягодка сладкая. Вот тут, тут, где эти точки, — указывает он, а когда огрубелая рука сразу не находит где, берет ее своими мягкими пахучими пальчиками вместе с ручкой и тычет в нужное место как нашкодившего котенка.
— Погоди, погоди, уважаемый, должна ведь знать, где подписываюсь.
— На бумаге, не на воловьей шкуре. Не бойся, ягодка сладкая, черту душу не продашь. Филомена, плати: семьдесят один трудодень по пять. Триста пятьдесят пять.
— А за мужа?
— За мужа и получаешь. А здесь клади подпись за себя. Три трудодня по пять. Пятнадцать рублей, ягодка сладкая. Плати, Филомена.
— Всего пятнадцать?..
— Так бумаги показывают, ничего не попишешь. Следующий. Тридцать восемь по пять… — Щелк, щелк на счетах. — Плати, Филомена.
Люди один за другим почтительно склоняются перед Вингелой, подписываются, дрожащими руками пересчитывают деньги и, старательно спрятав их за пазухой, выходят на улицу. Робкие, немного виноватые, словно эти деньги — какая-то милостыня. Во дворе больше таких, кто уже забрал аванс. Стоят, собравшись в кучки, толкуют. Всех охватило особенное настроение. Подумать только, обещал и дал! По пять рублей! Почти в два раза больше, чем в прошлом году на трудодень давали. А осенью еще по килограмму зерна добавит. Ясно, добавит — теперь уже никто не сомневается.
— Выходит, можно и в колхозе заработать, — чей-то голос из толпы.
— Пауга тыщу с лишком получил.
— Говорят, теперь каждый месяц будет платить. Как на фабрике.
— Будет! — Голос Бурбы Лодыря. Злой он как шершень. В кармане всего двадцать рублей, потому что, кроме возки камней, в этом году больше ничего не делал. — Ишь ты, швырнул собаке кость. Осенью другую подбросит, вот шавка не залает, но и не подохнет. А когда сотки обкорнает, тут-то все шавки и залают.
— Что? Неужто тебе барабанный бой не оплатили, Бурба? — с серьезнейшим видом допытывается Пауга.
— Ишь ты! Не заплатил, зато обещал после смерти пшеницей отсыпать.
— Нет, голубчик, сам пойдешь косить.
— Каждый пойдет, коли платят.
— Во-во, деньга изо всех лень вышибет.
Бурба вертит клинышком бородки, слушает неприятные разговоры. Нет у него больше подпевал. Недовольных-то хватает, потому что многие получили жидковато, но разинуть рот не смеют. С завистью косятся на тех, кто греет на груди по нескольку сотенных, и в душе себя поносят.
Арвидас заходит в канцелярию и снова выбегает в деревню. Ему как-то не по себе. Сейчас стоит в дверях правления и прислушивается к гомону во дворе. За спиной — Антанас Григас. Щеки дергаются от тщетно сдерживаемой улыбки, глаза горят. Доволен и взволнован до слез, чтоб его туда!
Мимо них протолкнулась высокая костлявая баба. Выбежала во двор, огляделась. Волосы выбились из-под платка, угловатое лицо раскраснелось. Эльвира Каранаускене. Известная во всем колхозе скупердяйка и завистница, но не труженица.
— Где председатель? — взревела она мужским голосом.
— Вон стоит. Мимо пронеслась.
— Чего тебе, Каранаускене? — спросил Арвидас.
— Совет нужен! — Женщина подбежала к двери правления, впилась в Арвидаса ястребиным взглядом. Большая родинка, украшенная рыжими волосинками, ерзала на подбородке, как живая. — Пауга получил тыщу сто, Гайгалас полторы тыщи, Раудоникисы столько же, Помидор тыщу, все получили сотни да тыщи, а мы с мужем неполную сотню. Как теперь нам жить, председатель?
— Сметона! Эй, президент, тебе пару нашли, — рассмеялся кто-то.
— Как теперь жить? — голосила женщина, ослепленная завистью. — Может, знаешь какой-нибудь секрет, председатель, так подскажи!
— Знаю. Подойди поближе, подскажу. — Арвидас наклонился к Каранаускене и негромко, но так, чтобы весь двор слышал, сказал ей на ухо: — Неужто не слышала, мать, о таком господе боге — труде? Это он сотни да тысячи раздает…
Все загоготали, а Каранаускене, будто ошпарившись, отпрянула от Арвидаса и, страшно пристыженная, а еще пуще — оскорбленная, понеслась через двор на улицу.
Арвидас пожал Григасу руку: этот смех был для его слуха приятнее, чем звон золота для скупца.
Из читальни вышли Мартинас с Повиласом Навикасом. Старые знакомые, потому что райкомовский уполномоченный все то время, пока Мартинас был председателем, опекал лепгиряйский колхоз и отлично ладил с Мартинасом. Это был среднего роста, средних лет человек с хитроватыми глазами, которые чуть настороженно глядели из-под косматых бровей. На первый взгляд он казался искренним и неглупым человеком, однако нехорошие слухи все-таки про него ходили — поговаривали, что уполномоченный якобы любит подслушивать под чужой дверью и, услышав что-либо, на его взгляд достойное внимания, передает по назначению, тем проявляя явную бдительность и политическую зрелость и, без сомнения, надеясь на проценты со вложенного капитала — на повышение по службе. Райкомовские работники не любили его. Юренас терпел, но презирал, колхозники никак не относились к нему, а Мартинас побаивался, но антипатии не испытывал, потому что Навикас умел так ладить с бывшим председателем, что, когда он нажимал, Мартинасу казалось, что он идет на уступки, а главное, в противовес Юренасу, он не скупился на комплименты; правда, з а г л а з а, если это было ему полезно, он забывал свои красивые слова и поносил за то же самое, не жалея самых мрачных красок.
— Не имею понятия, зачем я сегодня приехал, — сказал Навикас, садясь на лавку под окном читальни. — Праздновать всякий умеет и без уполномоченных.
Арвидас уселся рядом. Рядом с ним — Григас. Справа от Навикаса — Мартинас. Кто-то, проходя мимо, посмеялся: вся власть под окном.
— Праздник празднику не ровня, — откликнулся Григас. — Собаке и в конуре пасха, а человеку стол нужен, и не бедный.
— Для отдыха нужно не меньше умения, чем для работы, — подхватил Арвидас. — День потратить без пользы — да это каждый умеет, товарищ Навикас. Но зачем тогда книги, газеты? Воскресенье должно стать днем просвещения для крестьянина. Когда мы научимся полностью его использовать, тогда и колхозник станет сознательней и эти шесть рабочих дней производительней.
— Разумно сказано, — похвалил Навикас, хоть на самом деле был недоволен. Арвидас говорил слишком вызывающе. — Но в настоящую минуту, товарищ, я не заметил ничего подобного вашему воображаемому отдыху. Народ проторчал целый день на своих огородах, а теперь бежит домой с деньжатами. Вместо культурного отдыха в голове у всех частнособственнические мыслишки, индивидуалистические настроения. А посевные работы в колхозе не продвинулись ни на пядь. Много ли вы здесь выиграли, товарищ?