Однажды ночью ее разбудили глухие удары молотка. Так заколачивают гроб. Она села в кровати. В замочную скважину вонзился острый штык света. За дверью кто-то шептался, вроде бы звякнуло стекло. В комнате пахло дымом немецких сигарет.
Она кинулась к двери в одной ночной рубашке и рванула ручку. Неужто снова Адолюс? Да, это был он. Сидел с отцом за столом, утонув в дыму ароматных сигарет. В форме, с двумя пистолетами у пояса. Услышав стук двери, он вскочил, выдернул из кобуры оружие. Холодный стальной зрачок уставился на Году.
Отец схватил его за руку.
— Не бесись. Сестру не узнаешь…
Он свалился на лавку как мешок. Долго не мог попасть пистолетом в кобуру. Потом запрокинул почти полный стакан и осушил двумя глотками до дна.
— А ты-то чего? — зло спросил отец. — Спать иди.
— Хочу узнать правду, Адолюс… — Вдруг она зашаталась и вцепилась в дверную ручку: по ее голым икрам полз взгляд. Не брата. Истосковавшегося зверя…
— Что это тебе так хотелось узнать, моя девочка?
— Уже узнала. Все ясно. Только такие, как ты, и могут живьем людей сжигать!
Влетела в комнату, упала на кровать. За дверью был слышен шум, со звоном разбивалась посуда.
— Пристрелю змею!
Пускай. Теперь все равно. Лучше пуля, чем такая жизнь. Почти родной брат… Окровавленный, озверевший. Проклятый дом!
Никогда она не испытывала к нему сестринской нежности, но уважала как старшего. Иногда, из детского тщеславия, хвасталась им перед друзьями. Кадет, как же. Сразу после войны кто-то принес весть: убит. Заказали панихиду, оплакали. Бедный Адолюс… Да будет пухом ему черная земля… А ему и без молитв было легко. Он таскался с такими же воскресшими из мертвых по деревням. Весь в крови, остервенелый. Поначалу она не верила слухам. Но однажды ночью в комнате запахло немецкими сигаретами, вот как сейчас. За дверью кто-то всхлипывал, плакал, целовался. «Года, доченька… Адолюкас…» — «Тсс, старик. Не надо…» Потом все замолкло. Только шепот, негромкий звон посуды и смех. Еле слышный смех призрака:
«Ты что? Ты думал, мы с ними цацкаемся… Дурак!»
Она прикусила подушку, чтобы не кричать. Пальцы слиплись, будто от крови.
Сестра бандита!
К вечеру черное крыло тучи заслонило солнце. Поднялся ветер. Упали первые крупные капли дождя. Женщины бросали грабли, мужчины — вилы, все неслись домой. А за ними по пятам — рыкающий гул небесного океана, хлесткие бичи молний, гром. Луг опустел за несколько мгновений. Остались только они: хотели докончить копну. Но ветер сдирал с вил сено, терзал в клочья, и те причудливыми птицами уносились в бурлящее небо.
А потом улетели они сами. Схватившись за руки, крича что-то бессмысленное, увлекаемые хлынувшим ливнем. Прижавшись, сидели они под стожарами, прислушиваясь к громыханию стихии. В маленьком сенном шалаше пахло отмытыми покосами, прохладой туч, сохнущим телом. Она ощущала его плечо — теплое, дрожащее, — и ей было хорошо, очень было хорошо. Она всегда боялась грозы, но сейчас раскаты грома только веселили ее. Он ее любит! Да, любит! Может говорить, что ему угодно, но ведь любит! Она это ясно почувствовала сегодня, когда они копнили сено. Она больше не одна на белом свете!
Она хотела погладить его мокрые волосы, прижаться теснее, ощутить на своей талии его сильную руку. Но он уже отодвинулся, нервно роется в карманах, закуривает сигарету. И снова напряженное ожидание. В крохотном сенном шалаше табачный дым развеял запах отмытых покосов.
— Ты все еще не можешь забыть Вале, Мартинас…
Несколько сильных затяжек, и сигарета летит из шалаша…
— Дождь прошел! — Его голос звучит, как будто это великое открытие.
Она схватила его за руку. Горячий комок ползет по горлу.
— Ты думаешь… ты думаешь, что Вале наш Адолюс… что Гальминасов… — Слова застревают в горле. Сердце плачет навзрыд, но на застывших глазах — ни слезинки.
Вдруг она почувствовала на своих плечах его руки. Горячее дыхание опалило лицо. Он трясет ее как сумасшедший, бормочет что-то невразумительное; потом отшвыривает ее прочь, будто чучело, и исчезает из шалаша.
Дождь на самом деле кончился. Теплая земля дымится, как окаченный водой каравай горячего хлеба. Поднимается туман. Мартинас уходит шатаясь, словно тяжелораненый. Вдаль, вдаль… В белое море, в туман…
Года стояла у шалаша, пока его не поглотил туман. Потом взглянула на сенный шалаш, будто на надгробие, и ушла.
В субботу в школе был вечер. Она надела лучшее свое платье и целый вечер безумствовала, не пропуская ни одного танца. Парни ловили ее восхищенными взглядами, наперебой приглашали, а она танцевала с каждым, каждому щедро улыбалась, беззаботной улыбкой отвечала на остроты каждого. Но больше всего она танцевала с молодым лепгиряйским учителем. В полночь они вдвоем ушли домой. Мартинас стоял на лестнице и глядел им вслед. Она обернулась через плечо и улыбнулась ему как проходящему поезду.
Она пыталась читать книгу дальше, но не могла. Швырнула ее на пол. В окно било солнце, наполняя комнатку ослепительным светом и простором. Годе почудилось, что комнатка никогда не была такой тесной и мрачной, как сейчас. Как будто кто-то в шутку запер ее в деревянный ящик, но потом забыл и ушел. «Спасите! Спасите!» Она вскочила и стала торопливо одеваться. Сама понимала: это бессмысленно, ничего не изменит, но не могла устоять перед соблазном. Через минуту она уже шла по деревне. Во дворе кузни трое мужиков натягивали на колесо железную шину. Она поздоровалась и каждого оделила улыбкой. Три взгляда следили за ней, пока она не исчезла. Перед развилкой она встретила сани, груженные камнем. Ее догоняли вторые сани — порожняком. В обоих сидело по мужику. И те пялились на нее, оглядываясь, пока шея не устала. В молочном пункте магнитофон ревел любимую ее песню. Там сидел этот отполированный красавец и тоже следил за ней ошалелым взглядом. Мужчины… Только захотеть — и каждый побежит за ней, как теленок за ведром пойла. Но не Арвидас…
У двора Круминиса она остановилась, прибралась, как будто от того, какое впечатление сложится о ней у той, зависит ее судьба, и направилась к телятнику. Она чувствовала себя как перед экзаменом, когда была неуверена в своих знаниях.
Поначалу ей показалось, что в телятнике никого нет. Минутку она постояла в полумраке, осматривая загородки, в которых темнели спины животных. Телята, сунув морды в корыта, чмокали, толкались, из дальнего конца доносилось жалобное мычание. «Вот в какую дыру он хотел меня сунуть!» — подумала она и улыбнулась. Но его предложение теперь ей уже не казалось смешным.
И неожиданно Года увидела ее. Женщина выросла как из-под земли. Она шла по проходу между загородками с ведром в руке. За ней по пятам бежал мальчик и мычал по-телячьи. Женщина была в лыжных штанах, в толстой кофте домашней вязки; на голове сидела мужская ушанка с поднятыми наушниками. Шла она чуть вразвалку, как и многие деревенские женщины, которых не щадит физический труд. Правда, нельзя было сказать, что она некрасива, плохо сложена, особенно прекрасны были большие темные глаза. Но красива она была настолько, чтоб не быть уродливой, а глаза… Неужели он из-за одних глаз?..
Года широко улыбнулась. Женщина смотрела на нее, удивленная и смущенная, а Года все улыбалась. «Неужели из-за одних глаз?»
Ева еще больше смутилась, не зная, что и думать о странной гостье.
— Я зашла посмотреть на ваших телят, — сказала Года.
— Вот как! — Ева несмело улыбнулась. — Вы, наверное, учительница?
Года ничего не ответила. «Пускай думает так, если ей нравится».
Где-то в конце телятника снова раздалось тоскливое мычание.
— Простите, — сказала Ева, поворачиваясь, чтобы уходить. — У меня тут один очень неспособный ученик — никак не научится пить без пальца. Слышите, зовет? Не хотите посмотреть?
— Охотно.
Года прошла вслед за Евой. Впереди мелькали тяжелые, облипшие навозом резиновые сапоги, бежал мальчик, уцепившись за материнскую руку. «Неужели одни глаза? — машинально нашептывал на ухо голос. — Неужели одни глаза?..» Но Года больше не смеялась. И не улыбалась. Ей вдруг показалось, будто она засунула руку в чужой карман.