Интересно, что параллель этому месту можно обнаружить в тексте «О смерти после смерти» (с. 780; курсив мой. – Т. Б.):
Я стоял перед гладким голубым дворцом без ворот, и мое сердце тоскующе колотилось; и вот, как при землетрясении сами собой распахиваются двери и часы отбивают время, так же перед моим колотящимся сердцем расступились створки этого храма; и вот, моя земная жизнь цвела там внутри, на его стенах, изображенная в виде картинок, маленькие колокольчики гармоники вызванивали часы моей юности; и я плакал, и старый Сад Земли был на стене, и я крикнул: уже в нем, уже в те седые времена, там, внизу, твое бедное сердце тосковало, как и теперь, ах, это длится долго!
Все-таки в самом конце романа Вульт скажет о Якобине: «И тем не менее я предпочитаю всех Якобин всем недотрогам, которые растягивают в эфире свои небесно-голубые ловчие сети». Потому что между Якобиной и Вультом есть что-то общее. О ней в романе сказано (с. 413): «…актриса, после исполнения трудной трагической роли добродетельной женщины, запросто может стать собственным театром aux italiens и пародией на саму себя…» Но ведь и Вульт способен в одиночестве разыгрывать драку нескольких человек (с. 51, 293–294); он, как говорится в «Приготовительной школе эстетики» о юмористе, – «свой собственный придворный шут и итальянский комический квартет масок, но также директор и режиссер» (Эстетика, с. 155).
Неделя блесток и Флитте
Четвертая книжечка посвящена, собственно, творчеству как таковому: работе над текстом романа.
После возвращения из сновидческого путешествия, где он встретился с Виной, Вальту всё видится в золотых лучах послесвадебной «недели блесток» (с. 446; курсив мой. – Т. Б.):
Винин добрый взгляд из-под струй водопада теперь золотил, словно утренний свет, жизнь как целое, – и наделял блеском все росистые цветы в ней. Многое вокруг стало для нотариуса как бы заново родным: парк внизу, в аллеях которого он однажды увидел ее, и Рафаэла в доме, ее подруга, относились теперь к скарбу его груди. Даже собственный роман «Яичный пунш» он едва узнавал, потому что теперь натыкался в нем на совершенно новые живописные полотна, созданные любящим сердцем… <…>…потом [нотариус] принялся сочинять блаженные стихи о ней; потом поднес эти бумаги, наполненные райским блаженством, к пламени свечи и сжег всё дотла: потому что не понимал, как он выразился, по какому праву он, не поставив ее в известность, столь многое о ней открывает – ей самой или другим людям.
В самом начале четвертой книжечки Вальт поселяется вместе с Флитте, чтобы провести у него испытательную неделю. Предшествующий этому эпизод нежданного выздоровления Флитте находит свое «серьезное» соответствие в «Приготовительной школе эстетики» (Эстетика, 342; курсив мой. – Т.Б.):
В своей крестьянской войне против «поэтастов» вы, беотархи, пользуетесь или самым безыскусным оружием, или самым безнравственным, – ведь вы без умолку кричите: «Они уже умерли и лежат на поле сражения бездыханными трупами, сражение кончилось, и публика – нашего мнения». Вы надеетесь, что, объявляя противника погибшим (pro mortuo), вы убьете его, – но у греков ложный слух о кончине значил одно: долго жить. Молодой противник чисто физически переживет старого, он сохранит свои устремления и переменит лишь надежды, перспективы и пути к цели, – так испокон веков эпохи поднимались друг над другом.
Дальше в «Эстетике» Жан-Поль пересказывает свой сон о битве с атакующими его критиками (об осаде «крепости Мальта»), и сон этот удивительно напоминает описанные в «Грубиянских годах» сражения Флитте с кредиторами (Эстетика, с. 343–344; курсив мой. – Т. Б.):
Подо мною, в каком-то море, черном, как чернила, я видел множество кораблей, они плавали во все стороны и стреляли в меня, чтобы завоевать меня… <…> они штурмовали меня исключительно с помощью типографского имущества – матрицы стреляли многопудовым швабахером, стреляли и петитом-цицеро… <…> Они кричали мне, не я ли тот самый Пауль-Поль, которому захотелось стать великим магистром острова… <…> Я же, вполне защищенный своей скалой, хотел только хорошенько обидеть и позлить людей там, внизу, и потому прокричал в рупор <…>: «Ах вы, беотархи и великие магистры ордена немецких рыцарей, я защищаю незримую церковь, как рыцарь, и сражаюсь с неверными. То есть с вами. Я вам скажу, чего вы вечно хотите, – вы хотите „кушатъ“. О, если бы вы посмели признаться, что вы вечно подразумеваете, что вы славите, – тогда во всем Гомере, Аристофане и Платоне и во всей настоящей поэзии и философии вы не нашли бы никакого реального добра, кроме… учености, которую следовало бы извлечь оттуда, как средство добывания высшего блага – жить в свое удовольствие в благоустроенном государстве. <…>…поэзия у вас обязана придавать остроту будничной жизни и увенчивать ее, но отнюдь не упразднять совсем…
Флитте, видимо, плох тем, что пытается угождать вкусам публики: ради совместной жизни с Вальтом он покидает башню и снимает две меблированные комнаты у cafetier (владельца кофейни) Фресса (Fraisse), чье имя хоть и пишется с французским дифтонгом «ai», но по звучанию подозрительно напоминает немецкое fressen, «жрать». В «Эстетике» же, в той главе, где пересказывается сон, о публике далее говорится (с. 345–346; курсив мой. – Т. Б.): «Лучше всего подарить вам сочинение, в котором не сердце, а желудок будет явлен в преображенном виде, полный лейпцигских жаворонков и борсдорфских яблок, переваренных и превращенных в поэтических голубей Венеры и яблоки Париса, – сочинение, в котором столь же ровно и беспристрастно, как на Лейпцигской ярмарке… <…> время и место делятся между чтением и едой… <…> между сердцем и желудком, между духом и плотью…»
В свете этой цитаты несколько просветляется и смысл таинственной фразы из «Грубиянских годов»: «Если в самом деле существует человек, живущий по часам, который одновременно и сам является часами, то это желудок» (с. 470).
Но интересно, что и сам Вальт – с того момента, как начинает писать роман, – обращает неумеренно большое внимание на блюда на Нойпетеровом столе, ложечки и тому подобное…
Другая характерная черта Флитте – заискивание перед дворянством, под которым, как уже говорилось (с. 823), Жан-Поль в «Эстетике» понимал приверженцев классической традиции, учености. Но если Клотар, который прежде так привлекал Вальта, был «истинным дворянином», то Флитте, представитель «этого нового романтического лунного света» (Эстетика, с. 344), лишь «пристраивался сразу же вслед за этим [дворянским] сообществом, как последний». Об отношении Жан-Поля к «французскому» стилю я уже писала (с. 804). Добавлю теперь, что в «Эстетику» он включил специальную главу «Головомойка германо-франкам» – то есть немецким подражателям французской стилистике, которые, по его словам, «смеют навязывать такую поэзию, где из всего великого, из вулканов страсти, из возвышенных форм сердца и духа в лучшем случае изготовляют парадные показные блюда и подают их на блестящем подносе и где запечатлен бывает лишь завсегдатай света, но отнюдь не человек» (с. 305; курсив мой. – Т. Б.).
Тем не менее Вальту нравится Флитте, этот учитель танцев (то есть поэтической формы): «эльзасские пылинки, освещенные солнцем, он [Вальт] золотил и одухотворял, превращая их в поэтическую цветочную пыльцу» (с. 466).
И в какой-то момент Флитте и Вальт переезжают из дома Фресса в дом доктора Шляппке [символизирующего, как я предполагаю, голову] (с. 478, 480):
Светло и легко влетали Оры в многодомный дом доктора Шляппке, и вылетали из него, и приносили мед. Здесь, внутри этого солнечно-светлого острова невинной радости, Вальт не видел никакого учтиво-грубого Фресса… <…> Флитте казался любящим, теплым существом, окутывающим Вальта, словно наэлектризованный воздух: чем-то новым для него и притягательным; под конец нотариусу уже было трудно выйти без него из дому.