Однако страх длится дольше, чем повод для него, пусть и ошибочный; все еще тревожась за брата, Вальт отправился на улицу, где тот жил, и вдруг – еще издали – услышал звуки братниной флейты, которые, словно прилив, затопили одним ласковым морем все прежде открытые жесткие утесы мира. Убогий ноябрь, трактирщик-гернгутер, пугало для птиц и пора жизненного отлива с присущим ей ощущением пустоты: всё это теперь сокрылось под дивными волнами. Вальт, поскольку уже стемнело – днем бы он отважился только заглянуть в длинную улицу, – подошел к самому дому Вульта, хотя и двигаясь по не освещаемой луной стороне. Ручку двери он сжал так, как пожал бы руку, – ибо знал, сколь часто прикасается к ней рука брата. Наблюдая за тенями и отблеском света напротив, он сообразил, что Вульт, должно быть, стоит перед нотным пюпитром недалеко от окна. Когда длинная тень облака снова накрыла улицу, Вальт перешел ее и взглянул вверх, и увидел за освещенным нотным пюпитром лицо, о котором так долго мечтал; и горько заплакал. Он шагнул в сторону, к большим красным воротам, на которых висел теневой силуэт Вульта, ужасно искаженный, напоминающий пригвожденную хищную птицу, – и поцеловал краешек этой тени – что потребовало некоторых усилий, потому что ее почти полностью прикрывала собственная его тень.
Он хотел было подняться к нему, по-прежнему прижаться братской грудью к его сердцу; но сказал себе: «Играй сейчас наверху я сам (ох, я хорошо себе всё это представляю) – нет, ничье сердце не показалось бы мне чужим; но он-то почти всегда – противоположность своей игре, и часто бывает, можно сказать, жестоким как раз тогда, когда играет на флейте очень нежно… Я не стану мешать его духовным радостям, а лучше перенесу кое-что на бумагу и завтра ему пошлю».
Дома он тем и занялся; звуки братниной флейты уже вторглись в рокот его чувств – и он запечатал конверт с одной из своих душевных бурь. К этой буре Вальт приложил два полиметра о камне-капельнике, встречющемся в виде колонн и других образований, которые, как известно, суть не что иное, как застывшие мягкие капли.
«Первый полиметр
Мягко падает капля внутрь горной пещеры, однако увековечивает себя, делаясь чем-то твердым и зазубренноострым. Прекраснее человеческая слеза. Она пронизывает рожающий ее глаз резью, ранит его; но этот выплаканный диамант в конце концов становится мягким: глаз оглядывается, ища, куда же он подевался, – а он превратился в росинку внутри цветка.
Второй
Загляни в пещеру, где крошечные немые слезинки, играя, воссоздают блеск неба и храмовые колонны земли. Так же, о человек, и твои слезы, и страдания когда-нибудь будут сверкать, словно звезды, и поддерживать тебя, словно опорные столбы».
Вульт ответил на это: «Всё прочее изустно, мой дорогой! Как меня радует наше столь добросовестно продолжаемое сочинительство, ты знаешь лучше, чем я сам». – «Ну и пусть дьявол его заберет! – в сердцах воскликнул Вальт. – Я потерял больше, чем он, поскольку люблю его совершенно иначе». Он был теперь так несчастлив, как только может быть несчастна земная любовь. Но продолжал – поскольку совсем освободился и от людей, и от деловых забот, – продолжал ткать роман, как единственную тонкую и легкую связующую ленту, которую еще мог протянуть из своей комнаты в братнину.
Однажды вечером, когда выросшая зрелая луна казалась даже слишком светлой и растворяющей в своем свете всё вокруг, он подумал, что следовало бы проститься с братом по всей форме. И написал следующее письмецо:
«Не окажи мне плохого приема, когда я зайду к тебе нынче вечером, в семь часов. Поверь, я хочу только проститься; всё на земле разгоняется в разные стороны бурей, без всяких прощаний; но человек прощается с другим человеком, если может: если буря на море или землетрясение не погубит того, кто ему душевно близок, внезапно. Будь как я, Вульт; я хочу лишь еще раз увидеть тебя, ненадолго. Только не отвечай ничего; потому что мне боязно».
Он и не получил ответа; и сделался еще более боязливым и печальным. Вечером он отправился к брату, но по дороге ему казалось, будто прощание уже позади. В комнате Вульта горел свет. Какую же тяжкую ношу тащил нотариус по лестнице наверх – не затем, чтобы там сбросить ее с плеч, но чтобы удвоить! Однако никто не сказал: войдите! Комната была опустошена, дверь распахнута – умирающий свет стального светильника уже готовился покинуть этот мир – спальная ниша, словно амбар, скрывала в себе лишь роковую солому: исписанные бумажные опилки, конверты от писем, вырезанные флейтовые арии образовывали осадок истекших дней, – а всё вместе представляло собой костехранилище, или реликварий, одного человека.
В первый момент, обезумев от страха, Вальт подумал, что гибель в воде для Вульта все-таки не исключена (если и не тогда, когда нотариусу грезилось что-то подобное, то позже), и принялся – в полубессознательном состоянии, роняя крупные слезы – собирать все эти бумажные реликвии. Но тут снизу раздался бас жены театрального портного, желавшей знать, кто топочет там наверху. «Харниш», – откликнулся он. Она стала взбираться по ступенькам, ворча: это, мол, никак не голос Харниша. Когда она наконец разглядела Вальта в темноте (он сам убил умирающий свет, поскольку любая ночь все-таки лучше такого света, как и смерть лучше умирания), ему пришлось вступить с костюмершей в двусмысленный ближний бой: точнее, в словесную перепалку по поводу проявленных им воровских наклонностей, а под конец – еще и по поводу своей лжи. Потому что в суматохе он представился как здешний брат Вульта и тем не менее спросил, куда Вульт подевался.
Сбитый с толку и обруганный, он кое-как добрался до дому и там – пригибаясь, чтобы не привлекать внимания, – по лестнице, изобилующей огнями и людьми (в тот вечер придворный агент пригласил гостей на чаепитие с танцами), поднялся к себе.
Наверху Вальт обнаружил, что дверь в его комнату открыта, а внутри какой-то человек орудует молотком, обустраиваясь в новом для него жилище. Это был Вульт.
– Ничего желаннее… – сказал Вульт, продолжая забивать гвозди в какую-то театральную стенку. – Но сперва – добрый вечер! Ничего желаннее, как я уже сказал, нежели то, что ты наконец явился, для меня быть не может. С того момента, как часы пробили семь, я тружусь, торопясь устроить всё наилучшим образом – а именно так, чтобы ни у одного из нас после не возникало повода для ворчания или хмыканья; но ты поддержи меня в этом деле совместного обустройства, помоги мне! Что ты так уставился, Вальт?
– Вульт? – Как, как? – Ну, говори же! – воскликнул Вальт. – Очень может быть, что закончится всё божественно! И знай, что я приветствую тебя от всего сердца!
Тут он подбежал к брату, чтобы поцеловать его и обнять; но Вульт, поскольку держал в одной руке гвоздь, а в другой молоток, мог, со своей стороны, разве что подставить для этой процедуры лицо и шею, да еще ответить:
– Самое главное теперь, чтобы ты высказал разумное мнение: как нам всё организовать ради обоюдного удовольствия. Потому что когда всё уже накрепко прибито гвоздями, кто захочет еще что-то переделывать? Но я предлагаю, чтобы ты получил в свое владение и под свою власть одно окно (и кое-что сверх того), а я – другое; третьего у нас нет.
– Я в самом деле не знаю, что ты затеял, но делай что хочешь, а уж потом объяснишь, зачем, – сказал Вальт.
– Я, видимо, не понимаю тебя, – заметил Вульт. – Или ты – меня. Разве ты не получил от меня письмецо?
– Нет, – качнул головой нотариус.
– Я имею в виду сегодняшнее, – продолжал тот, – в котором писал, что приму твое молчание как знак согласи я на мою просьбу: чтобы мы поселились вместе, как пара птиц, в одном гнездышке, или на одной квартире – на этой? Ну и как тебе такая идея?
– Ничего я не получал, – сказал Вальт. – Но ты вправду этого хочешь? Ох, почему я так мало полагался на твою душу? Господь покарает меня! Ах, какой же ты —!
– В таком случае, вероятно, письмо все еще у меня в кармане, – сказал Вульт (и достал его). – Однако первым делом нам следует, имея в виду близкую зиму, навести порядок в нашем однокомнатном государстве; ибо, брат, легче добиться совместимости двух религиозных конфессий в пространстве одной церкви, нежели совместимости близнецов в одной комнате: ведь они, еще будучи крошечными водяными чудовищами, даже в материнской утробе не выдерживают и года совместного пребывания, но расстаются раньше. Мое желание состоит в том, чтобы противопожарная стена, которую я установил между нами, двумя языками пламени, – а она, эта театральная стенка, по счастью, выглядит очень мило, – достаточно разделяла нас в физическом смысле, но не разделяла духовно. На перегородке с твоей стороны изображен ряд красивых дворцов, а с моей – намалевана аркадская деревня; и мне достаточно толчком распахнуть вот это дворцовое окно, чтобы от своего письменного стола увидеть тебя, сидящего за твоим. Разговаривать мы и без того можем – сквозь эту стену и нарисованный на ней город.