Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Сапог (Stiefel) – так зовут персонажа из романа Жан-Поля «Зибенкэз», но здесь он превратился просто в зримую аллегорию самодостаточного эгоизма.

В сне о «танце личин» словно дается формула поэзии как динамичного процесса, подразумевающего наличие ошибок и их преодоление, все новые мечты о прекрасном и их реализацию (с. 616, 621; курсив мой. – Т. Б.):

Если существует танец в честь урожая, который сам по себе и есть урожай; если существует огненное колесо любовного восторга: то именно Вальт, возчик, обладал и тем, и другим. <…> Если же говорить серьезно, любовь это райская птица и птица-пересмегиник (Paradies- und Spaßvogel) – феникс из рассыпчатого пепла, когда нет солнца, – любовь хотя и женского рода, но у нее, словно у козы, рога и борода, супруг же ее, как ни странно, дает настоящее молоко.

Птица-пересмешник (Spaßvogel) приводит на память одного из семи наследников, Пасфогеля (Paßvogel): персонажа, который в «Жизни Фибеля» сливается с образом Пельца, аналога Нойпетера. А райская птица (Paradiesvogel) напоминает о таинственном Парадизи (Paradiesi), который является, чтобы предъявить Флитте/Вальту вексель: счет за совершенные им ошибки (за их несоответствие «райскому» состоянию?).

Что же касается странного козла, то его загадка разрешается в «Зибенкэзе»: это персонаж двух романов Стерна. В «Тристраме Шенди» (глава XXIV) повествователь видит бедную помешавшуюся девушку, Марию, которая сидит под деревом с козлом, заменившим ей неверного возлюбленного, и играет на свирели для Девы Марии, «…я нашел себя сидящим между нею и ее козлом» (Шенди, с. 575), – говорит Тристрам (таково его место как поэта?).

Рассказчик «Сентиментального путешествия» вновь встречает эту девушку и мысленно обращается к ней (глава «Бурбонне», Стерн, с. 128; курсив Стерна):

– Милая Чувствительность! неисчерпаемый источник всего драгоценного в наших радостях и всего возвышающего в наших горестях! Ты приковываешь твоего мученика к соломенному ложу – и ты же возносишь его на Небеса – вечный родник наших чувств! – Я теперь иду по следам твоим – ты и есть то «божество, что движется во мне»;– не потому, что в иные мрачные и томительные минуты «моя душа страшится и трепещет разрушения» – пустые звонкие слова! – а потому, что я чувствую благородные радости и благородные тревоги за пределами моей личности – все это исходит от тебя, великий-великий Сенсориум мира!

Фреску с изображением этой Марии и ее козла Зибенкэз видит в момент своей решающей встречи с Натали в саду Фантазия, когда Натали (еще одна ипостась Вины) предстает «как победительница, в лавровом венке и блестящей орденской цепи добродетели» (Зибенкэз, с. 390). А несколько раньше, в день, когда Зибенкэз и Лейбгебер договариваются о мнимой смерти Зибенкэза, Лейбгебер говорит ему (там же, с. 367–368):

Теперь, когда млеко моей жизни стремится образовать хоть сколько-нибудь сливок… <…> чего ради должен я позволить, чтобы в мое парное молоко бросали телячий сычуг службы?

(В результате такого процесса Зибенкэз станет «семиричным сыром» – еще одно обыгрывание его имени.)

Если же вернуться к «Грубиянским годам», то там следующая – и последняя – глава как раз и называется: «Лунное молоко с горы Пилат».

На танце личин присутствует некий персонаж без маски (с. 617; курсив Жан-Поля):

«<…> Только одно существо стоит вон там – серьезно, неприкрыто и без личины – и регулирует веселую игру». Вальт имел в виду распорядителя карнавала – человека с маленьким лицом без маски и маленькой непокрытой головой, задрапированного в плащ, – который, как он видел, издали угрюмо наблюдал за происходящим.

В жан-полевском эссе о снах, в «Музее», персонаж этот истолковывается так (курсив мой. – Т. Б.):

Но утро приходит каждый день и возвращает тебе силу, с помощью коей ты сам можешь приводить в движение, побеждать и выдерживать тягучий и твердый мир чувственных ощущений – легче, чем мягкий пенистый мир снов. <…>…и единственное неизменное в нас, что не будет обессилено и смещено никакими днями и никакими ночами – совесть, эта опора вечности, – предсказывает и подпирает вечное существование нас самих. И поэтому мы можем воспринимать жизнь как сон, а сон – как жизнь.

Похожую мысль высказывает и Зибенкэз (Зибенкэз, с. 442):

Я и звучу, и играю – меня мыслят, и сам я мыслю – зеленая растительная оболочка не поддерживает мою дриаду, мой spiritus rector (дух), а сама поддерживается им – жизнь тела так же зависит от духа, как он от нее. Жизнь и сила проникают всюду; могильная насыпь, истлевающее тело, это целый мир, полный действующих сил, – мы переходим с одних театральных подмостков на другие, но не покидаем их.

«Пенистый мир снов», как это сформулировано в книге эссе «Музей», – вероятно, и есть то «лунное молоко», о котором идет речь в заключительной главе «Грубиянских годов». Отчасти – то небесное молоко, о котором в тексте «О смерти после смерти» сказано (с. 774): «Мировая Душа должна – опираясь лишь на предчувствия – укутывать все свои мировые сферы, чтобы они обрели волшебный свет, в утреннюю зарю и млечный путь будущей бесконечности». Отчасти же – «лунное молоко» пещер, может, и те сталактиты, о которых Вальт однажды сочинил стихотворение (с. 511; курсив мой. – Т. Б.):

Загляни в пещеру, где крошечные немые слезинки, играя, воссоздают блеск неба и храмовые колонны земли. Так же, о человек, и твои слезы и страдания когда-нибудь будут сверкать, словно звезды, и поддерживать тебя, словно опорные столбы.

В этой главе мы узнаем – от флейтиста, – что миры Вальта и Вульта нераздельно связаны, но как бы зеркально отображают друг друга [как и трактир «У трактира», где Вальт впервые встречает Вульта, возможно, есть зеркальное отражение какого-то другого трактира, и оба находятся на границе между сном и бодрствованием] (с. 626, 629):

«…Мы с тобой были совершенно открыты друг перед другом и безусловно друг другу преданы; и так же прозрачны друг для друга, как стеклянная дверь; но, брат, напрасно я, находясь снаружи, разборчивыми буквами пишу на стекле свой характер: внутри, поскольку эти буквы видятся тебе перевернутыми, ты и не можешь ничего прочесть и увидеть, кроме как в перевернутом виде. И так же весь мир, почти всегда, вынужден читать вполне разборчивый, но перевернутый шрифт. <…> Но это, черт возьми, что такое? Там стою я, собственной персоной, и собственноручно показываюсь себе же. – Погоди, мы прямо сейчас выясним, кто из нас двоих, настоящих “Ты”, – настоящий и самый стойкий».

Тут он нанес себе – и одновременно нотариусу – дюжий удар, от которого и очнулся…

В сне Вальта, похоже, речь идет о сотворении мира (этого?) романа (с. 629):

Я уже толком не помню, как или с чего, собственно, началось это сновидение, но незримый мир, словно хаос, хотел сразу породить всё: один образ почковался на другом, из цветов вырастали деревья, из деревьев – облачные столпы, из которых сверху прорезывались лица и цветы. Потом я увидел широкое пустынное море, на нем плавало лишь маленькое серо-крапчатое мировое яйцо, которое сильно подрагивало. Во сне мне всё называли по имени, но я не знаю, кто со мной говорил. <…>

«Серо-крапчатое мировое яйцо» – яйцо «кукушки Жан-Поля» (с. 592), которое он подбрасывает в чужие гнезда. Так же, впрочем, поступает и Вальт (с. 595):

Дело в том, что своими поэтическими публикациями в «Хаслауском вестнике» Вальт снискал полнейшее доверие издателя и тот заказал ему целую партию поэтических новогодних поздравлений, приносивших издательству немалую часть прибыли; в эти листки, охотно раскупавшиеся барышнями, Вальт вложил в качестве пожеланий бессчетное количество яиц (снесенных фениксами, райскими птицами и соловьями), которые позже должна была высидеть судьба…

100
{"b":"817902","o":1}