Он оглянулся и увидел своего отца.
Маленький старичок, сморщенный, точно человечек Гофмана, и весь закутанный в меха, точно самоед, тронул сына локтем, чтобы не вынимать рук из муфты, висевшей у него на шее.
Казалось, что глаза его, с расширенными от холода или от радости зрачками, мечут искры.
— Ты не обнимешь меня, сын мой? — сказал он таким тоном, который был бы уместен в устах греческого отца, желающего поблагодарить сына-атлета за победу, одержанную им в цирке.
— От всего сердца, дорогой отец, — отвечал Филипп.
Но нетрудно было понять, что тон, которым были сказаны эти слова, никак не соответствовал их содержанию.
— Так-так. А теперь, обняв меня, иди, иди скорее.
И он подтолкнул его вперед.
— Куда вы посылаете меня, сударь? — спросил Филипп.
— Да туда, черт возьми!
— Туда?
— Да, к королеве.
— О нет, благодарю, отец.
— Как нет? Как благодарю? Да ты с ума сошел! Ты не хочешь снова идти к королеве?
— Нет, это невозможно. Вы не думаете о том, что говорите, дорогой отец.
— Как невозможно? Невозможно пойти к королеве, которая тебя ждет?
— Ждет, меня?!
— Ну да, да, к королеве, которая желает тебя…
— Желает меня?
Филипп пристально взглянул на барона.
— Право, отец, — холодно сказал он, — мне кажется, что вы забываетесь.
— Нет, он просто удивителен, честное слово! — воскликнул старик, выпрямляясь и топая ногой. — Филипп, доставь мне удовольствие, объяснив, откуда ты только явился.
— Отец, — печальным голосом сказал шевалье, — мне страшно поверить…
— Чему?
— Тому, что или вы смеетесь надо мной, или…
— Или?..
— Простите, отец… или вы сходите с ума.
Старик схватил своего сына за руку таким нервным и энергичным движением, что молодой человек поморщился от боли.
— Слушайте, господин Филипп, — сказал старик. — Америка очень далека от Парижа, мне это известно.
— Да, отец, очень далека, — повторил Филипп. — Но я совершенно не понимаю, что вы хотите сказать. Объясните же, прошу вас.
— Это страна, где нет ни короля, ни королевы.
— Ни подданных.
— Прекрасно! Ни подданных, господин философ. Я этого не отрицаю, да этот вопрос меня нисколько не интересует и для меня безразличен; но что мне не безразлично, что меня огорчает и унижает, — это боязнь также поверить одному…
— Чему, отец? Во всяком случае, я думаю, что мотивы наших опасений совершенно различны.
— Мое опасение заключается в том, сын мой, не глупец ли ты, что было бы непростительно для такого малого. Да посмотри же, посмотри!
— Смотрю, сударь.
— Королева обернулась, и уже в третий раз; да, сударь, королева оборачивалась три раза и, смотрите, оборачивается опять… И кого же она ищет? Господина глупца, господина пуританина, господина американца! О!!
И маленький старичок прикусил — не зубами, а лишь деснами — серую замшевую перчатку, в которой могли бы поместиться две такие руки, как его.
— Ну хорошо, сударь. Если это так, что, впрочем, сомнительно, то почему вы думаете, что она ищет меня?
— И — повторил, весь дрожа, старик. — Он говорит: "Если? Это так"?! Нет, в этом человеке не моя кровь, он не Таверне!
— Действительно, во мне не ваша кровь, — пробормотал Филипп. — Должен ли я возблагодарить за это Бога? — прибавил он тихо, поднимая глаза к небу.
— Сударь, — сказал старик, — я вам говорю, что королева вас требует; сударь, я вам говорю, что королева вас ищет.
— У вас хорошее зрение, отец, — отвечал сухо Филипп.
— Ну же, — продолжал более ласково барон, стараясь сдержать свое нетерпение, — дай мне объяснить тебе. Конечно, ты прав со своей точки зрения, но на моей стороне опыт. Послушай, милый Филипп, мужчина ты или нет?
Филипп пожал слегка плечами и ничего не ответил.
В эту минуту отец, видя, что напрасно ждет ответа, решился, скорее из презрения, чем по необходимости, взглянуть прямо на сына и с огорчением заметил тогда, сколько достоинства, глубокой сдержанности и непобедимой воли было в выражении лица молодого человека, который облекся в такую броню для борьбы за добро.
Однако он не выказал своего неудовольствия, а провел мягкой муфтой по покрасневшему кончику носа и продолжал голосом таким же сладкозвучным, каким обращался Орфей к фессалийским скалам:
— Филипп, друг мой, выслушай меня!
— Э, — заметил молодой человек, — мне кажется, я только это и делаю уже четверть часа.
"Ну, — подумал старик, — погоди, я тебя заставлю сойти с высоты твоего величия, господин американец. У тебя, колосс, верно, также есть своя слабая сторона: дай мне только вцепиться в нее своими старыми когтями… и ты увидишь…"
— Ты не заметил одного обстоятельства? — спросил он громко.
— Какого именно?
— Делающего честь твоей наивности.
— Говорите, сударь.
— Все очень просто: ты возвращаешься из Америки, куда ты уехал в такое время, когда был только король, но не было королевы, кроме Дюбарри, мало заслуживавшей почтения. Ты возвращаешься, видишь королеву и говоришь себе: будем относиться к ней с почтением.
— Конечно.
— Бедное дитя! — сказал старик.
И он спрятал лицо в муфту, стараясь заглушить одновременно и приступ кашля и взрыв смеха.
— Как, — сказал Филипп, — вы жалеете меня за то, что я уважаю королевский сан? Вы, Таверне-Мезон-Руж, вы, носящий одну из славных дворянских фамилий Франции?
— Да я тебе говорю не про королевский сан, а про королеву.
— Вы считаете, что это не одно и то же?
— Черт побери! Что такое королевский сан? Корона.
Этого никто и не касается! Кто такая королева? Женщина. О, женщина, это дело другое, к ней можно прикоснуться.
— Можно прикоснуться! — воскликнул Филипп, краснея одновременно от гнева и от презрения и сделав такой благородный жест рукой, что ни одна женщина, увидев это, не могла бы не полюбить его, ни одна королева не могла бы не восхититься им.
— Ты не веришь! Так спроси, — продолжал маленький старичок тихим, но каким-то злобным тоном, сопровождая свои слова циничной улыбкой, — об этом господина де Куаньи, господина де Лозена, господина де Водрёя.
— Замолчите, замолчите, отец! — воскликнул глухим голосом Филипп. — Или я, не имея возможности нанести вам за это тройное кощунство три удара шпаги, клянусь вам, немедленно и без всякой жалости нанесу их сам себе.
Таверне отступил на шаг, сделал пируэт, которые любил проделывать в свои тридцать лет Ришелье, и потряс муфтой.
— Ну и скотина, — сказал он, — и воистину глуп! Конь стал ослом, орел — гусем, петух — каплуном. До свидания, ты очень порадовал меня: я думал, что на старости лет могу считать себя Кассандром, а оказался Вал ером, Адонисом, Аполлоном. До свидания.
И он еще раз повернулся на каблуках.
Филипп нахмурился и остановил старика на середине поворота.
— Вы ведь шутили, не правда ли, отец? — сказал он. — Ведь не может же быть, чтобы столь благородный дворянин, как вы, мог содействовать распространению такой клеветы, измышленной врагами не только женщины, не только королевы, но и королевского сана.
— Он еще сомневается, дважды дурак! — воскликнул Таверне.
— Вы сказали бы все это и перед Богом?
— Да.
— Перед Богом, который в любой день может призвать вас?
Молодой человек снова начал разговор, прерванный им с таким презрением. Это был успех барона, и он снова подошел к сыну.
— Но, — заметил он, — мне кажется, что я отчасти дворянин, господин сын мой, и лгу… не всегда.
Это "не всегда" было довольно комично, но Филипп не рассмеялся.
— Итак, сударь, — сказал он, — вы полагаете, что у королевы были любовники?
— Вот новость!
— Те, которых вы назвали?
— И другие… откуда я знаю. Порасспроси в городе и при дворе. Нужно вернуться из Америки, чтобы не знать того, что говорят.
— А кто это говорит, сударь? Гнусные газетчики?
— О, не принимаешь ли ты и меня за газетного писаку?