Босир вне себя бросился к священнику и с силой удержал его руку.
— У Туссена есть отец, — воскликнул он, — так же как и мать! У него есть нежный отец, который не отречется от своей крови. Пишите, прошу вас, что Туссен, родившийся вчера у девицы Николь Оливы Леге, — сын Жана Батиста Туссена де Босира, присутствующего здесь!
Можно представить изумление священника и восприемников! Перо выпало из рук достойного пастыря, а акушерка едва не выронила из рук ребенка. Босир взял его на руки и, покрывая жадными поцелуями, дал бедному малютке первое крещение, самое священное на этом свете после Господнего — крещение отцовскими слезами.
Присутствующие, при всей их привычке к драматическим сценам и при всем присущем вольтерьянцам того времени скептицизме, были растроганы. Один только священник оставался равнодушным и подверг сомнению это отцовство; быть может, он был недоволен, что запись приходилось переделывать.
Но Босир догадался, в чем была задержка: он положил на купель три луидора, которые гораздо лучше слез доказали его отцовское право и блестяще подтвердили его чистосердечие.
Священник поклонился, взял семьдесят два ливра и вычеркнул две строки, которые только что с шуточками начертал в книге.
— Однако, сударь, так как заявление господина врача Бастилии и госпожи Шопен было сделано с соблюдением требуемых формальностей, то благоволите сами письменно подтвердить, что вы объявляете себя отцом этого ребенка.
— Я! — воскликнул Босир вне себя от радости. — Да я готов написать это своей кровью!
И он с восторгом схватил перо.
— Берегитесь, — сказал ему потихоньку тюремщик Гюйон, который не забывал о своей обычной осторожности. — Мне кажется, милейший господин, что ваше имя дурно звучит в некоторых местах; его опасно вписывать в метрическую книгу, проставляя при этом число, которое доказывает разом и ваше присутствие здесь, и вашу связь с одной из обвиняемых…
— Благодарю за совет, друг, — гордо возразил Босир, — я узнаю в вас честного человека, и совет ваш стоит этих двух луидоров, которые я прошу вас принять… Но отречься от сына моей жены…
— Она ваша жена?! — воскликнул врач.
— Законная? — спросил священник.
— Если Бог возвратит ей свободу, — сказал Босир, дрожа от блаженства, — то на другой же день Николь Леге будет носить имя де Босир, как ее сын и я.
— Пока что вы сильно рискуете, — повторил Гюйон, — вас, кажется, разыскивают.
— Ну уж я-то вас не выдам, — сказал врач.
— Я также, — сказала акушерка.
— Я также, — сказал священник.
— И если бы даже меня выдали, — продолжал Босир с экстазом мученика, — я готов подвергнуться колесованию, чтобы иметь утешение признать своего сына!
— Если его колесуют, — тихо сказал акушерке г-н Гюйон, который имел претензию на остроумие, — то не за то, что он назвал себя отцом маленького Туссена.
После этой шутки, вызвавшей улыбку у г-жи Шопен, приступили по всей форме к внесению имени ребенка в метрическую книгу и к признанию гражданских прав юного Босира.
Босир-отец написал свое заявление в великолепных, но немного пространных выражениях: таковы бывают донесения о подвигах, которыми авторы гордятся.
Он перечитал его, проверил, подписал и заставил четырех присутствующих также расписаться.
Потом снова прочитал и проверил, поцеловал своего сына, окрещенного по всем правилам, положил в складки его крестильной рубашки десять луидоров, повесил на шею предназначавшееся матери кольцо и гордый, как Ксенофонт во время знаменитого отступления, отворил дверь ризницы, решившись не прибегать даже к малейшей военной хитрости для спасения своей особы от сбиров, если бы нашелся бесчеловечный агент, который задержал бы его в такую минуту.
Толпа нищих оставалась все время в церкви. Если бы Босир мог вглядеться в них пристальнее, то, быть может, узнал бы между ними пресловутого Положительного, виновника его злоключений; но никто из них не пошевельнулся. Босир снова роздал милостыню, что было встречено бесчисленными пожеланиями: "Храни вас Бог!" И счастливый отец вышел из церкви святого Павла, причем со стороны его можно было принять за знатного господина, чтимого, ласкаемого, благословляемого и превозносимого бедными его прихода.
Свидетели крестин также удалились и направились к ожидавшему их фиакру, восхищенные увиденным.
Босир наблюдал за ними, стоя на углу улицы Кюльтюр- Сент-Катрин; он видел, как они сели в фиакр, и послал два-три трепетных поцелуя своему сыну. А когда фиакр скрылся из его глаз и он почувствовал, что достаточно насладился сердечными излияниями, то рассудил, что не следует испытывать ни Бога, ни полицию, и вернулся в свое убежище, известное только ему самому, Калиостро и г-ну де Крону.
Надо сказать, что г-н де Крон сдержал слово, данное Калиостро, и не стал беспокоить Босира.
Когда ребенка привезли обратно в Бастилию и г-жа Шопен рассказала Олива все эти удивительные приключения, эта последняя надела на самый толстый свой палец кольцо Босира и, заплакав, поцеловала сына, для которого уже подыскивали кормилицу.
— Нет, — сказала она, — господин Жильбер, ученик господина Руссо, говорил мне однажды, что хорошая мать должна сама кормить своего ребенка… Я хочу сама кормить сына и быть хотя бы хорошей матерью, и так будет всегда.
XXXVII
ПОЗОРНАЯ СКАМЬЯ
Наконец, после долгих прений, настал день, когда вслед за речью генерального прокурора должен был быть объявлен приговор парламентского суда.
За исключением г-на де Рогана, все обвиняемые были переведены в Консьержери, чтобы быть ближе к залу судебных заседаний, которые начинались ежедневно в семь часов утра.
Перед лицом судей, возглавляемых первым президентом д’Алигром, обвиняемые держались так же, как и во все время следствия.
Олива была чистосердечна и застенчива; Калиостро вел себя спокойно, с видом превосходства и изредка показывал судьям свое таинственное величие, которое охотно подчеркивал.
Билет, пристыженный и униженный, плакал.
У Жанны был вызывающий вид; ее глаза метали искры, а слова были полны угроз и яда.
Кардинал держался просто, казался задумчивым и безучастным.
Жанна очень быстро освоилась с жизнью в Консьержери, снискав медовыми речами и маленькими секретами обходительности благорасположение жены смотрителя, а также ее мужа и сына.
Таким образом, она сделала себе жизнь более благоприятной и приобрела возможность поддерживать связи с теми, с кем хотела. Обезьяне всегда нужно больше места, чем собаке; точно так же и интригану в сравнении со спокойным человеком.
Судебные прения не открыли Франции ничего нового. В них по-прежнему говорилось все о том же ожерелье, украденном с такой дерзостью тем или другим из двух лиц, которых обвиняли в краже и которые в свою очередь обвиняли друг друга.
Решить, кто из них вор, — вот в чем состояла задача суда.
Увлекающийся характер французов, который их всегда приводит к крайностям, что особенно резко сказывалось в те времена, заставил их рядом с этим судебным делом создать другое.
Требовалось разрешить вопрос: была ли королева права, приказав арестовать кардинала и обвиняя его в дерзкой непочтительности.
Для всех занимавшихся во Франции политикой это добавочное дело заключало в себе главную суть всего процесса. Считал ли г-н де Роган себя вправе говорить королеве то, что он ей сказал, и действовать от ее имени, как он действовал; был ли он тайным доверенным лицом Марии Антуанетты, от которого она отреклась, как только дело получило огласку?
Словом, было ли в этом побочном деле поведение обвиненного кардинала по отношению к королеве искренним поведением наперсника?
Если он действовал искренне, то королева виновна в допущенной ею, пускай невинной, близости с кардиналом, близости, которую она отрицала, хотя на нее намекала г-жа де Ламотт. И в итоге беспощадное общественное мнение сомневалось, можно ли считать невинной близость, которую королева принуждена была отрицать перед мужем и подданными.