Кэтэ бежала домой с таким ощущением, что ее укусила змея, но яд оказался не смертельным, а, наоборот, приятным, возбуждающим неведомые доселе чувства.
Дома, усевшись у окна, она ни с того ни с сего разрыдалась. Не сразу заметив, что заоконные клены, насорив тенями, чуть подрагивали. А когда подняла голову выше, то увидела на дереве Сосо. Он пытался разорить какое-то гнездо.
3
А на второй день Кэтэ неожиданно встретила своего бывшего соседа Гогу Асатиани.
Гоги отличался некой земнородностью, что ли. Он, как другие, не делал осведомленной морду. А как бы был прост в своей непостижимой мудрости. Казалось, что он жил не среди людей, которые постоянно стремились как-то – то перенятым жестом, то словом – повлиять друг на друга. Гоги же, казалось, что проживал он на неком становище. И это становище было особым. Оно оставалось недоступным многим прихотям, которые портили людские отношения.
И все, что было Асатиани осознано, вроде бы, тяготило его. Казалось, движущееся по его следу чье-то любопытство, что сперва виделось, как людское множество, потом остались четверо, трое, двое и, наконец, один. Единственный след и был тот, который вел к неведомому обиталищу, каким незримо заведывал этот загадочный человек.
– Ну как тебе живется в замужестве? – спросил Гоги.
– Ты же знаешь, – тихо ответила Кэтэ и уточнила: – Гори – не Тифлис.
Действительно, Асатиани слышал, что у его бывшей соседки подряд умерло два младенца.
– А как Сосо? – полюбопытничал он.
– Гнезда птиц разоряет.
– Значит, любопытный. А еще чего он любит?
Вопрос напомнил зайца, который ускочил бы от того, чтобы стать заметным, но споткнулся. И Кэтэ ответила на тот в общем-то простой и вместе с тем такой емкий, почти бездонный вопрос просто и горько:
– Не знаю.
Да, она действительно не ведала, чем живет сын, потому как у нее было только одно стремление, чтобы он оставался дома сытым и по возможности был здоровым. Ну а поскольку Сосо, как она знала, был вымолен у Бога, конечно же считала, что служению Всевышнему и должен посвятить он свою жизнь.
И ей тут же вспомнилось, как, разведя во дворе костер, ребятишки принялись плевать в огонь. И вот тут-то и подошел к ним Сосо.
– Что вы делаете? – вскричал. – Нельзя плевать в лицо Богу.
И Кэтэ обомлела. Ибо показалось, что именно тогда тонкая слойка облаков плыла в глазах сына. И некая блещущая нитка искрилась, отражая и при этом ломая свет.
Ни до, ни после она не видела у Сосо таких глаз. И ей подумалось, что именно в тот момент сыну пришла какая-то особая мудрость, то прозрение, которое позволило точно определить, что огонь – это лицо Бога. А лик, запечатленный на иконах, всего блик, оставленный людям как напоминание, что они недостойны видеть то, что выше их понимания и сути.
Кто-то из ребят в ту пору перебойным голосом произнес:
– А бабка Мари говорила, что у Бога два лица – одно праздничное, которое он кажет нам на Пасху, другое будничное, какое бывает в пору Страстной недели.
У этого мальчишки, поскольку Кэтэ в ту пору глядела на глаза ребят, они отливали некою белесоватостью, словно он глядел на березу и та отражалась в зрачке.
И тут Кэтэ неожиданно вспомнила свой сон, который чуть было не забылся. Ей снилось, что она – в составе табора – пошла вместе с Пржевальским в некие края. И вот, идя то ли по пустыне, то ли по какому плоскогорью, вдруг кинула шаг по мягкому и остановилась, не зная, что это могло быть. Овчины? Много овчин! Кожевенный завод? Но он, насколько она это помнила, остался где-то в Гори. И именно в этот момент она услышала тот самый, «стреляющий» голос: «Мягкое меня всегда пробуждает, а твердое – возбуждает».
И она – проснулась. Роящийся звездами мрак был безлюдно нем. Контурно очерченные вдалеке горы говорили о том, что наступало утро. Но пугала вот та безвещность, которую вроде бы утомили докучные слова, и она онемела.
И тут Кэтэ услышала часы. Те – шли. Порой ей казалось, что они вытикивают какую-то мелодию: «Тик-тик, так-так, тики-таки». И донимавшие ее мысли не отставали, как эти же часы. Наоборот, они спешили, чтобы стать докучнее и нелепей. И она вспомнила время, которое предшествовало ее сну. Разбухая, ночь, как торговка дешевыми блестушками, отоваривалась звездами. Потом бледная мгла пересилила безмерную расслабленность, и Кэтэ вышагнула сперва на некую каменистость, а потом и на мягкость, которая ее пробудила.
Вспоминая все это, Кэтэ совершенно забыла, что рядом идет Гоги Асатиани, потому даже привздрогнула, обнаружив, что не одна.
– С Сосо все нормально, – заговорила она бежным голосом, то есть торопким, пытающимся объяснить все как можно скорее, чтобы не дать возможности собеседнику заподозрить, что у нее если не грешные, то уж наверняка не очень домашние мысли, да и чувства тоже.
Но Гоги умел проницать, потому поежил у себя на загривке рубаху и сказал:
– А у тебя по-прежнему порхающая походка.
Кэтэ вскраснела. Она никогда не думала, что грузинские парни, если они, конечно, не евреи, могли заметить в женщине чуть больше того, что требовалось им для их примитивного обихода.
И тут она вдруг заметила, что перед ее лицом запорхал дымок. Это Гоги раскурил трубку, которую она сроду не видела у него в зубах.
– Зачем ты это? – спросила она.
Но он не ответил. И ей показалось, что Асатиани оглох. Тогда Кэтэ тронула его за плечо рукой, и Гоги поворотил к ней лицо. И она увидела совершенно другого человека. Нет, это был Асатиани. В этом не стоило сомневаться. Но какой-то не такой. С какой-то особой подчеркнутостью, словно виделся сквозь некую гребенчатость деревьев, возникших на горизонте только затем, чтобы углубить картину его восшествия перед ее взором.
– Так сколько мы не виделись? – вдруг спросила Кэтэ.
– Шесть лет, четыре месяца и два дня.
Она отшатнулась от этих, как бы булыжниками свалившихся на нее цифр.
– И ты так все это помнишь? – эхово спросилось ею, и вдруг горло запершило от горечи. Конечно же, время после ее замужества хотя и было пересечено какими-то мелкими, но событиями, на самом деле протянулось тонкой ниткой однообразного бытия, не давая возможности осилить и мысль, которая вывихнула бы ее за грань обыденности.
– А для меня, – глухо заговорил Асатиани, – время вроде бы провалилось, сгинуло, исчезло и почувствовалась безмерность.
Глава шестая
1
Тифлис уж неделю как обвис дождевыми тучами. Но дождя не было. Просто стояла туманная хмурь, штрихуя окрестности не очень четкой прогляди остью. И время вроде бы провалилось, сгинуло, исчезло, и вдруг почувствовалась безмерность и в мертвенном проблеске угольев, что еще жили в мангале, в умирающей подернутости их покойницки блеклым пеплом, виделся какой-то летучий символ бытия, сожженного от великих мучений души и ума.
Нет, Бесо так сложно не размышлял. Он все это – чувствовал. Чувствовал своей похмельной сутью. Чем-то более отстраненным от жизни, чем сама жизнь. Вот почему он, засутулившись, поковылял неведомо куда. Ухватившись за какое-то неуловимое, но мгновение, то ли просветления, то ли, наоборот, сгустившейся туманности. Но именно этого мгновения хватило, чтобы сбить его сперва с мысли, а потом и с чувства. И он – теперь уже бесчувственно и бессознательно – двинулся в сторону трубы, где всегда собирался разный разгульный сброд. Уширившись, труба возносилась в небо и именно о ней клоун целейскири сказал, что через нее грешный дух к Богу улетает, чтобы потом вернуться на землю в виде чачи, сквозь платок какой-нибудь аховой красавицы процеженной.
Хотя был день, но впереди плавали фонарные жирные блики. Город, он всегда с причудами.
И тут за спиной Бесо раздался голос. Вернее, всплеск голоса. А голос сам как бы переломился, и дальше пошел шепот, хриплый, отрывистый, но по-прежнему напорный, вернее, подпорченный этим скороговором.